Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прислонившись к раскаленной батарее парового отопления по-женски широким задом, глядя на морозные сквозняки, сочившиеся дымкой сквозь щели в дощатой стене, Сашка Линник рассуждал, слегка заикаясь:
— Тут, го-г-говорят, оклады вшивые, зато квартальные пэ-п-премии хорошие… Тут цэ-ц-цеха есть с вредностью. С пя-п-пятидесяти лет на пенсию мужчинам, а женщинам — сы-с сорока пяти.
Григорьев слушал его, посмеиваясь (надо же, сразу после института о пенсии думает!), и в то же время с легким уважением: чувствовалось в этом парне что-то цепкое, житейское, чем сам он, похоже, был обделен.
— Там в цэ-ц-цехе десять лет надо мастером по-п-поработать, — Сашка озабоченно качал головой. — Вредность, химия — че-чепуха, а вот с раб-ботягами дело иметь!..
Сашку Линника направили в технологический отдел.
— Шт-тампы, м-матрицы, — ворчал он, выходя от кадровички, — судьба м-механика.
А у Григорьева с моложавой, обильно раскрашенной кадровичкой разговор вышел совсем неожиданный. Больше всего ее заинтересовало, даже как будто обеспокоило, тонкое обручальное кольцо на его руке:
— Вы что, жениться уже успели?!
Григорьев только плечами пожал.
Кадровичка, словно не веря, быстро взяла его паспорт, одним движением, не перелистывая, раскрыла именно там, где стоял штамп о браке, потом заглянула на страничку — пустую — куда записывают детей.
— В двадцать лет теперь женятся! — не то с осуждением, не то с восхищением сказала она. И, подняв сильно подведенные глаза, нараспев произнесла напомаженным ртом: — О, поколение, как жить торопится!
— Так я же еще и чувствовать спешу! — отпарировал Григорьев.
Кадровичка засмеялась. Бегло просмотрела его диплом, направление на работу — и объявила:
— Заполняйте анкету! Пойдете в отдел Виноградова!
Виктор Владимирович Виноградов — крупный, красивый мужчина с холеным лицом и вьющимися волосами, пронизанными серебряной сединой (Григорьев потом удивился, узнав, что ему всего тридцать восемь лет), встретил его приветливо в своем крохотном, с вагонное купе, кабинетике:
— Рад познакомиться! Наконец-то кадровики мне парня выделили! А то, как приходят молодые специалисты, мне одних девиц присылают. Их только начнешь в курс дела вводить, они — бац, и в декрет. Ну а потом, с малыми детьми, какие из них работники… В командировки ездить можете?
— Могу, — ответил Григорьев.
— Очень хорошо! Ну что ж, устраивайтесь пока в общей комнате.
Григорьев был уже в этой «комнате», которую занимал отдел: несколько письменных столов впритык друг к другу, шкафы, набитые папками с документацией, шум, гам, непрерывные телефонные звонки и пулеметный стук пишущей машинки. После спокойных помещений кафедры, с бесчисленными приборами, с полками, ломившимися от научных книг, впечатление было убийственное. Он даже подумал не без самодовольства: «Мне-то что, я бывалый! А вот, если бы Нину прислали сюда, она бы в обморок свалилась».
— Отдельного стола выделить пока не могу, — Виноградов виновато развел руками, — попроситесь к кому-нибудь, посидите вдвоем. А месяца через два у нас Марина в декрет уйдет, вот стол для вас и освободится.
Григорьев вспомнил так и не встреченную им никогда беременную цеховую чертежницу Светку, на место которой поступил когда-то, и невольно улыбнулся.
Виноградов тоже улыбался. Его немного узкие, темно-блестящие глаза смотрели доброжелательно:
— Работой пока заваливать не буду, осваивайтесь понемногу. Вы — комсомолец?
— Да, конечно.
— Надо вам какое-то обязательство к столетию Ленина принять.
— Что же я возьму? — растерялся Григорьев.
— Да это неважно! — успокоил Виноградов. — Главное, чтобы отчитаться потом можно было. Вот возьмите, как молодой специалист, изучение изделий нашего отдела и сравнение с американскими. Всё равно вам с этого начинать. Потом напишете: выполнил, изучил. И кто проверит!..
Ну почему, почему 1970 год остался в памяти связан не только с чувством ожидания, но и с неким подобием водоворота? Самые разные струи вскипали в его воронке, всё перемешивалось — мелкое и значительное, — бурлило, растворялось, становилось одним течением.
Весной, — говорили, что впервые за советские полвека, — вышла большая пластинка Вертинского, и на несколько месяцев окружающий мир наполнился песнями совсем иной жизни, давно исчезнувшей в потоке времени, и внезапно ненадолго вынырнувшей из небытия.
Вечерами, когда он шел с работы, а в выходные дни с самого утра, — то там, то здесь, звучал из раскрытых окон удивительный голос, слегка грассирующий, переливавшийся оттенками, обыгрывавший каждый звук и превращавший каждую строчку в маленький спектакль:
Сегодня — наш последний деньВ приморском ресторане.Упала на террасы тень,Зажглись огни в тумане.
Он приходил домой (если можно было считать домом очередную квартирку, которую они снимали) и сам ставил на проигрыватель эту пластинку:
Я знаю, даже кораблямНеобходима пристань.Но не таким, как мы, — не нам! —Бродягам и артистам…
Нина слушала. Ей тоже нравилось. А он наблюдал за ней. И нечто странное было в том, что им, оказывается, может нравиться одно и то же.
Шел телевизионный сериал «Адъютант его превосходительства» о бесстрашном красном разведчике (красавец-артист Юрий Соломин) в штабе Белой армии. Вечерами, в часы его показа, улицы заметно пустели.
На широком цветном экране в киноэпопее «Освобождение» появился Сталин. Он был не похож на свои портреты — седоват, полноват, старчески сгорблен. Говорил медленно, с казавшимся нарочитым грузинским акцентом. Усталый, рассудительный, советовался с маршалами. Он явно был не настоящим, однако протеста не вызывал, только любопытство. И еще — понимание, что это Сталин с одной только стороны, как бы в компенсацию за его поругание в хрущевские годы. Но когда он говорил о своем плененном сыне, отказываясь обменять его на Паулюса: «Я солдата на фельдмаршала не меняю!» — в залах кинотеатров вспыхивали аплодисменты.
Григорьев изучал альбомы чертежей и технологических процессов. То, что открывалось ему, вызывало еще большее смятение, чем теснота и галдеж в общей комнате отдела. Он читал: «Кисточкой нанести на поверхность заготовки слой клея, приложить картонную шайбу и прижать пальцами…», «Пинцетом натянуть проволочку и поднести паяльник…» И тут же, рядом, переводы американских статей и патентов, взятые в отделе информации, говорили о вакуумном напылении микросхем, литье из керамики, автоматической пайке. На сколько же десятков лет мы отстали?! А ведь приборы их отдела, как и американские, предназначались, в основном, для военной техники. Так как же газеты могли твердить о нашем стратегическом паритете с Америкой? Здесь, в альбомах, на желтоватых, пылящих бумажной пылью светокопиях, никакого паритета нельзя было высмотреть. Не получался паритет…
Однажды летним вечером, когда они шли с Ниной по улице, он вдруг обратил внимание на странное явление: навстречу то и дело попадались люди, тащившие сетки-авоськи, тяжко нагруженные бутылками шампанского и коньяка.
Нина сказала:
— Так с первого июля подорожает вдвое. У нас весь институт это обсуждает. А у вас на работе разве не говорили?
— Не слышал.
На другой день Сашка Линник хвастался:
— Я успел, ку-ку-купил! А ты?
Григорьев пожал плечами:
— На всю жизнь всё равно не запасешься. Да я коньяк и не люблю.
— Водку любишь? Водка теперь то-о-тоже будет кусь-кусь! Новые сорта видел? Т-три шестьдесят две по-простая, че-че-четыре двенадцать — «Экстра».
— Да бог с ним. Сколько я пью, от лишнего рубля не разорюсь.
Сашка Линник замотал головой:
— Ты н-неправ! Раз уж они это начали, те-те-теперь пойдет! На всё!
Он говорил это со странной восторженностью.
А газеты, радио, телевидение не только славили столетие Ленина. Они с нарастающим гневом клеймили происки сионизма, бесчинства израильской военщины и американской «Лиги защиты евреев». Однажды вечером, изменив телепрограмму, показали вдруг небывалую пресс-конференцию: известные ученые и артисты «еврейской национальности», как их представили, возмущались политикой Израиля и провокациями «Лиги». Осуждали тех, кто пытался уехать из СССР, или жалели этих несчастных, обманутых сионистской пропагандой. Доказывали, что антисемитизма в Советском Союзе не было и нет, говорили о своей горячей любви к родине.
— Надо же, — удивлялась Нина, глядя на экран, — оказывается, и Быстрицкая — еврейка!
А Григорьева больше всего поразил Аркадий Райкин: старый артист непривычно сбивался, запинался, косноязычил. Казалось, ему не хватает ни слов, ни воздуха. Впрочем, он один из всей компании и выглядел по-настоящему взволнованным.