Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаем мы никакой топологии! — буркнул Григорьев.
Он знал, конечно: топология — область математики, нечто вроде высшей геометрии. Зачем же он так ответил? Наверное, потому, что незнание словно объединяло его с Димкой и защитно отделяло их обоих от Марика с его тоской. И, разозлившись на себя, он сказал:
— Про науку, Тёма, потом расскажешь. Это мы поймем. Я другого не понимаю: как можно — не распределять? У нас нельзя человека просто так выкинуть на улицу. И чем-то должны же они объяснять.
— Объясняют, не волнуйся, — ответил Марик. — В тот НИИ Сашку не направили? Так там программирование, а у Саши — способности разработчика, ему там неинтересно будет. В другое место не взяли? Так Саше туда далеко будет ездить. Забота сплошная!
Он взглянул на Григорьева, на Димку:
— Не верите? Я сам раньше не верил. Слышал про такое — и не верил. Отец рассказывал, как его в пятьдесят первом с работы выгнали, никуда не мог устроиться. Так это же при Сталине! Умер Сталин, — его сразу обратно взяли…
Димка сидел и слушал Марика с таким лицом, словно ему скучно было до отвращения или зубы ныли. Но Григорьев чувствовал, что в отличие от него Димка воспринимает слова Марика естественней, верит сразу, без внутреннего сопротивления.
Как странно! Димка и Марик в чем-то оказались старше. Ему-то представлялось, будто он, женившись, переступил черту и ушел от них во взрослый мир. А получилось, это они впереди, они повзрослели, он же остался мальчишкой.
— Меня больше всего люди у нас на кафедре поражают, — сказал Марик. — Большинству — плевать. Другие — злорадствуют. И не потому, что антисемиты какие-нибудь, а просто смешно же, когда человеку бьют по морде ни с того, ни с сего. Ты чего-то хотел, старался, а тебе — по морде! Потеха… А уж главные на кафедре, от кого что-то зависело, — те ходят приветливые, сладенько улыбаются. Какая мразь, оказывается! Всё так хорошо выглядело, так люди мне нравились. Казалось, одной наукой все живут. И вдруг — столько дерьма из них выдавилось!
Наверное, впервые в жизни Григорьев услыхал от Марика грубое слово. И почему-то именно это последней гирькой продавило сопротивление, убедило, что всё — правда. Он смотрел на мрачное, потемневшее еще больше лицо Марика и вспоминал, как всего полгода назад Марик, возбужденный и довольный, рассказывая о своей теме, уносился в межзвездные полеты. Неужели можно вот так, одним ударом сломать человека? Наверное, можно. Смотря, куда бить.
Марик опять закурил. Махнул рукой:
— В общем, Сашка ходит черный, ни на кого не глядит. Здороваться перестал с теми, кто улыбается. Как будто не замечает их. Так они пришли к Колесникову жаловаться, что Сашка ведет себя невежливо. Тот наорал на него: «Здоровайся, дурень, кланяйся! Диплом же не получишь!»
— Стал здороваться? — спросил Димка.
— Стал. А Колесников вечерами всех знакомых обзванивает. Сашка с нами больше в лаборатории не остается, а я работаю, слышу, как старик в трубку кричит: «Есть у меня парень, стоит один целого КБ и бригады наладчиков. На работу возьмешь его к себе? Только учти, фамилия у него дурацкая!» Как про это скажет — всё, разговору конец.
— А не преувеличиваешь? — осторожно спросил Григорьев.
— Что преувеличивать! Колесников и таким своим приятелям звонил, у кого фамилия не лучше сашкиной. Так эти еще больше пугаются. Нет уж, тут не в одном нашем институте дело.
— Но почему?!
— Не знаю… Вот, агрессия Израиля была. Наверное, Сашка к ней причастен. Или хотят нашу солидарность с арабами показать. Сашка под рукой, на нем удобнее.
— А логика? — всё недоумевал Григорьев.
— Высоцкого слушать надо! — вдруг вмешался Димка. — Вот куплю магнитофон, поставлю вам — поймете. Евреи во всем виноваты: украли они у народа весь хлеб урожая минувшего года! И еще — замучили, гады, слона в зоопарке! — Самое удивительное, Димка сказал всё это не шутливым, а строгим и резким тоном.
Григорьев невольно улыбнулся. И Марик улыбнулся — грустно. Только Димка остался серьезным:
— Всё, Тёма! — строго сказал он. — Хватит на одном месте буксовать, перескочи. В другой раз еще обсудим, а теперь — перескочи. А то рехнешься. Ну, Тёма, ну, старик, ну я же вернулся!
Марик пытался еще досказать что-то:
— Вот потому и в космонавтике мы начали отставать, понимаешь? Дело же не в том, кого по какому пункту из науки гонят, дело — в атмосфере научной. Она важней конструкции, важней топлива. И если такой смрад поднимается…
— Вот, вот, Тёма, золотые твои слова! — подхватил Димка, разливая «старку». — Правильно говоришь: не знаю, по какому пункту, но бить будут. На то и жизнь. Это я уже без всяких еврейских родственников, на своей русской шкуре расчухал. — Он поднял стопку: — Ничего, Тёмка! Нас ебут, а мы крепчаем!
Григорьев с благодарностью чокнулся с ним, и Марик чокнулся. От грубоватых димкиных слов они почувствовали себя не то чтобы спокойнее, но легче и свободней друг с другом. Почти как прежде. А значит, будет и совсем как прежде. Внезапное препятствие не разъединило их.
— Ничего, глобусы, прорвемся! Прорвемся и свое возьмем! — Димка стремительно откатывал разговор в сторону: — А вам — от Стелки привет.
Сладковатый огонь «старки» наконец задурманил голову. Или при имени Стеллы налетело это головокружение? Григорьев подумал о Нине. Она всё еще не вернулась. А если бы и пришла? Как легко представить Стеллу вместе с ними, и как невозможно представить Нину рядом с его друзьями за столом.
— От Стелки привет, говорю! Пишет, что любит вас, не забывает и вспоминает. Особенно тебя вспоминает, — Димка указал на Григорьева. — Жену твою велела посмотреть и написать ей: какая жена, да как ты с ней живешь.
— Где она? — спросил Григорьев.
— На Кольском полуострове. С этим, своим…
— Замуж вышла?
— Гражданский брак называется. По научному. — Димка зло засопел.
— Что за парень-то?
— Бывший флотский моряк. В школе с ней учился. С девятого класса в любовь играли. Мелкий такой, но смазливенький, зараза. Я еще пацаном сколько раз их засекал, как он на нашей лестнице Стелку тискал. Ну а перед тем, как во флот ему уходить, насадил ее, конечно. Она и стала сама не своя. Но четыре года, пока он служил, терпела честно. Даже в кино ни с кем. Наверно, и сдвинулась на этом… А как пришел красавец домой с Черного моря, тут и завертелось. Она, дуреха, думала, он сразу на ней женится, а он — только что ноги об нее не вытирал! — Лицо Димки напряглось такой чугунной злобой, какой они с Мариком никогда не видели.
У Григорьева щеки запылали, сердце заколотилось. Он опустил глаза. Ему стало по-настоящему страшно: вдруг Димка догадается о том, что было между ним и Стеллой? Хотя, это невозможно, нет! Стелла его никогда не выдаст.
— Ух, хотел я ему хлебальник раскрошить, — медленно, скрипучим голосом выговорил Димка. — Моряк, жопа в ракушках! Стелка визжала, чтоб я его не трогал… В общем, я — в армию, а он на Север завербовался, деньгу колотить. Она — за ним. В августе у нее три года истекают. Пишет, что еще на три продлить хочет…
Димка снова наполнил стопки:
— Ну ладно, глобусы! Опять мы все собрались — и слава богу. Теперь — только вперед!
Димка шумел, он вновь был весел, но темное поле тревоги, возникшее с рассказом Марика и только усилившееся воспоминанием о Стелле, уже не исчезало. Все трое чувствовали это напряжение. И Димка хорохорился, заговаривая, разгоняя тянувшуюся к ним невидимую паутину силовых линий:
— Ничего, глобусы, прорвемся! Под фан-фары!..
8Автобус, увозивший Виталия Сергеевича, превратился в светлячок на дороге.
— Ну, спасибо! — фыркнула Аля.
— За что? — не понял Григорьев.
— Ваша светлость так милостивы! Значит, я не виновата. Спасибо!
— А-а. Не за что.
— Думаешь, я не понимаю, откуда такое всепрощение? Ты просто настолько эгоистичен… Тебе наплевать, что делается в душе у другого человека!
— Подожди, подожди, — сказал Григорьев, — где же логика? Ты меня сама попрекала, что я лишен даже нормального, привлекательного для женщин мужского эгоизма.
— Конечно! Не притворяйся, что ты не понимаешь! Тот эгоизм потому и влечет, что направлен и на женщину, захватывает ее, разделяется с нею. Ты же — эгоист до такой степени…
— О, господи! — вздохнул Григорьев.
А 1969-й запомнился мартовской темнотой и холодной сыростью. Словно март расползся грязноватым городским снегом на весь тот год, остудив и сумеречно поглотив и летнее солнце, и краски осени, от одной белой зимы до другой.
В марте прогремели — дважды подряд — короткие, страшные пограничные бои на Уссури. В газетах, в журналах, среди будничных статей и иллюстраций, среди рассказов, фельетонов, программ телепередач — проломами из другого мира зазияли фотоснимки советских солдат, бегущих в атаку. В руках у солдат были автоматы. Не старые ППШ с круглыми дисками из фильмов о войне, из детских воспоминаний начала пятидесятых, а новые «калашниковы», давно уже ставшие символом армии мирного времени, армии невоюющей, занятой только учебой и трудом.