Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд чуть сбавил ход. В окно редкими вспышками били фонари какого-то длинного разъезда.
— А вы не допускаете, — спросил Григорьев, — что он всё это мог придумать?
— Конечно, мог, — согласился Виталий Сергеевич. — И хорошо, если на самом деле не угробил никого. Только ведь в чем-то еще страшней, если придумал. До какой же кондиции должен дойти человек, чтобы всё-всё, до последних тонкостей ПРИДУМАТЬ и в себе с такой остротой прочувствовать! В чем-то еще страшней, ей-богу…
Оба некоторое время молчали.
Виталий Сергеевич зашарил в темноте лапищей по пластиковой стенке, щелкнул выключателем — и мертвенный сине-белый свет резко залил купе. Темная глыбистая фигура Байкова от светового удара мгновенно уменьшилась. Он улыбнулся, стал похож на себя обычного.
— А что — Андропов? — сказал он. — Честный, конечно, честный. Ну и что? Да будь он хоть самый благороднейший, гениальный, добрей Дед-Мороза и пытайся изо всех сил к лучшему нас повернуть, думаете, у него хоть что-то иное может получиться, если уж мы ТАКИЕ? Да только то же самое! Только и будет нас дальше разделять, разделять. Крошить народ, как тело живое, на кусочки. И уж ни от какой премудрости, ни от живой воды, ни от мертвой кусочки те не срастутся… Может быть, вправду только на инстинкт самосохранения нам и надеяться, на утробный, всеобщий инстинкт живого? Может, хоть он взбунтуется и не позволит нас до последнего друг от друга рассечь? Если уж разум наш так слаб. А?..
Он помолчал. И вдруг вскинул голову, щелкнул по пустой бутылке:
— Ну что, разбудим товарища начальника, попросим вторую?
— Не стоит, Виталий Сергеевич, хватит.
— Ну, хватит так хватит!
Яркие пятна света от вагонных окон неровной очередью летели по снежной земле рядом с поездом. Подскакивали на буграх, мгновенно пригасали на сплетениях ветвей, тянущихся к насыпи.
Виталий Сергеевич двузубой откидной вилочкой перочинного ножа подчищал в консервной банке остатки ставриды. Облизывал томатные капли, усмехался. Но у Григорьева от его рассказа было всё еще тоскливо на душе.
Хотя что-то хорошее, мелькнувшее в разговоре и сразу же заслоненное, прорастало в памяти. Что-то спокойное, обнадеживающее. «Зимний скорый», — вспомнил Григорьев. Ай да Виталий Сергеевич! И как удивителен наш язык. Сталкиваются два обыкновеннейших слова — и рождается звучание неожиданное и такое естественное, словно глубинный расходящийся аккорд в потоке. Слышится в нем и обреченность человеческих капелек, и стремительность и вечность общего их течения. Того, что пронесется невозмутимо даже сквозь эпоху пусковых кнопок, атомных ракет, угарной ненависти, всего людского безумия. «Зимний скорый»…
— Значит, как пчелки трудятся и любимого начальника ждут? — переспросил Виталий Сергеевич.
— Так точно! — ответил Григорьев.
— Ну, так пусть для большего трудового возбуждения еще денек подождут! — решил Байков. — Могли же керосин на несколько часов позже подвезти? Мог же я завтра утром прилететь, а?
— Конечно, Виталий Сергеевич!
— Нет, в самом деле, измочалился за сутки. В аэропорту этом, в «Кольцово» — битком. Дремал на ногах, как петух на жердочке. Должен же я помыться-отоспаться?
— Совершенно верно!
— Так что, послезавтра на работу и выйду, со свежей силой, — он крутнул тяжелой головой от Григорьева к Але и обратно к Григорьеву, сделал таинственное лицо, сказал громким шепотом: — А вы меня не видели!
Григорьев отшатнулся от него и заслонился ладонью.
— Вот именно! — подытожил Виталий Сергеевич. Он сделал короткое бодающее движение к Григорьеву: — Счастливого пути! — Падающий поклон в сторону Али: — Надеюсь продолжить знакомство! В легальной, как говорится, обстановке!
Тяжко топая, скатился по лестнице, и уже снизу, издалека, зрительно приплюснутый, похожий теперь не на Чипполино, а на пузатый белый грибок с маленькой темной шляпкой, перед самой посадкой в автобус вскинулся к ним и еще раз помахал рукой…
В апреле 1968-го, вечером, он был дома один. Нина, как всегда, осталась после занятий на кафедре. Ему в ту ночь не надо было идти на хлебозавод, они могли бы провести вечер вместе, но он уже и не просил об этом. Знал: если попросит, она виновато улыбнется и объяснит, что получает сейчас очень важное вещество, процесс многодневный, надо сидеть возле установки и следить за температурой, давлением, перемешиванием. Она не может просто так позволить себе вечер отдыха, всё пропадет, придется начинать сначала. И он знал, что она не обманывает: ей поручают уже серьезную работу из тематики кафедры. Конечно, ему не по себе оттого, что она поздно возвращается домой. Но что тут сделаешь? Остается только по-прежнему сдерживать себя, чтобы не оказаться смешным.
Звонки в дверь раздались неожиданно: «Дзынь — дзынь — дзыннь!..» Кто-то, дурачась, нажимал и нажимал кнопку, словно сигналил морзянкой.
Григорьев в ярости распахнул дверь, ожидая увидеть хулиганящих мальчишек, да так и обмер: с лестничной площадки к нему шагнул… Димка! Похудевший, смуглый, — не то успел загореть по весеннему времени, не то просто выдублен на воздухе, — сияющий, оскаливший в улыбке свои белые клыки. За ним тихонько, как тень, — Марик. Тоже улыбающийся, но почему-то с грустными глазами.
И — точно вихрь ворвался вместе с Димкой, маленькая квартирка завертелась колесом. Димка размахивал руками, тряс за плечи то Григорьева, то Марика, говорил сумбурно обо всем сразу и непрерывно повторял: «Тридцать четыре месяца! Тридцать четыре месяца!»
Он грохнул на стол — с такой силой, что, показалось, разобьются, — сразу две бутылки «старки».
— Куда столько? — засмеялся Григорьев.
— Тридцать четыре месяца! — кричал Димка. — Давай закуску, давай! «Старочку» за мое возвращение, «старочку»! Я раньше ее не ценил, а там полюбил, в Белоруссии. В городок вырвешься в увольнение, а в магазинах — одна «старка». Вот я ее и понял. Куда там водка, куда коньяк-клопомор! Она и пьется как сказка, и не дуреешь от нее, а кайф чистый, горячий. И стоит-то всего на пятак дороже «столичной»… Тридцать четыре месяца! Я специально не писал, чтобы нагрянуть сюрпризом! — Он двигался туда-сюда, заполняя собой всю квартирку: — А жена где? В институте работает? А ты чего сачкуешь?
Григорьев сделал бутерброды с сыром, открыл баночку рыбных консервов. Димка торопил:
— Давай, давай попроще! Что мы сюда — обжираться пришли? — И снова: — Тридцать четыре месяца!.. Ну, встретились, глобусы!
Григорьева рассмешило это новое словцо нового Димки. Они чокнулись. Димка жадно выпил. И Григорьев выглотал сладковато-обжигающую «старку». И сумрачный Марик, — вот это было уже удивительно, — тоже опрокинул свою стопку до дна.
— Тридцать четыре месяца!.. — Димка возбужденно и беспорядочно рассказывал про свою службу, про какого-то капитана Марьева, который запрещал спички в казарму проносить (а курить как же?): — Сколько спичек найдет, столько нарядов вне очереди. А вот, после дежурства на связи как погонят уголь для котельной разгружать! Эх, глобусы, вы тут горя не видели…
Он говорил и говорил:
— А я вчера, как приехал, первым делом в пивной бар возле дома заскочил. До армии не успел в эти бары, они же только появились. А когда служил, ленинградцы, кто на год позже призывался, рассказывали, какая там красота. Ну, сунулся, — ма-ать честная! Ужас, грязь, наплевано, наблевано, мочой воняет, в дыму официанты пьяные бродят, и музыкальный ящик разбит. Чем его только раздолбали? Головами, наверное. Ну что ты будешь делать! У нас хорошее долго не держится, всё испохабят… А вот, лодочки? — Димка встревожился: — Я на лодочке с вами хотел покататься, как в старое время. А их, говорят, запретили. Неужели правда?
Григорьев задумался, припоминая. Лодочные станции несколько лет назад были у Петропавловской крепости, на Фонтанке у Аничкова моста, еще где-то. Прогулочную лодку давали напрокат под любой документ за пятьдесят копеек в час. В выходные дни вся Нева была покрыта этими лодками. И они с Мариком и Димкой в шестьдесят третьем году не раз катались. Плавали на просторе по Неве, плавали в тесноте между гранитных берегов — по каналам, канавкам, Мойке. Забавно было плыть там, где всегда ходил пешком, смотреть снизу, с воды, на родные дворцы и набережные. А один раз по Малой Невке они добрались до самого залива, до стадиона Кирова на оконечности Крестовского острова, и потом долго и трудно возвращались, выгребая против течения.
Кажется, прав был Димка. Вот уже год или два, как лодок не стало видно.
— Их, наверное, потому запретили, что судоходство теперь большое, — предположил Григорьев. — По Неве «Ракеты», «Метеоры» на подводных крыльях проносятся, а тут лодочки путаются. Опасно.
— Нет, не поэтому, — тихо сказал Марик. — Просто на реки и каналы заводы всякие выходят, в том числе военные. По суше они стенами огорожены, а с воды можно подплыть и что-то увидеть. Вот лодочки и запретили.