Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задохнувшись от негодования, он тотчас хотел ответить, но вскочивший со стула Морозов опередил его.
— А я поддерживаю Кравчинского! — запальчиво выкрикнул он. — Ты, Соня, не права. Все эти факты, покушения. В серой, тусклой жизни России производят громадное впечатление, особенно на молодежь. Мы нащупываем новый путь революционной борьбы. По примеру Шарлотты Кордэ и Вильгельма Телля.
— Вы хотите самовольно поменять местами две стороны нашей программы? — насупился Плеханов. — Когда мы собрались в организацию, то решили, что центр тяжести полагается в деревне, в подготовлении народного восстания. А удар в Петербурге, по правительству — уже потом. В зависимости от состояния крестьянских масс.
— О чем ты, Георг? — Михайлов навалился на застонавший стол дородным телом. — Все мы побывали в деревне. Кроме Тигрыча — он в крепости сидел. И что же? Я даже не о том, что нас заарестовывали. Просто. Просто народник, ставший сельским учителем, волостным писарем или сукновалом — он этим сукновалом скоро и вправду делается. Быт его заедает. Он втягивается в крестьянскую жизнь. И уж какая там пропаганда!
— Верно! — поддержал Дворника Кравчинский. — Вот мы звали: в народ! в народ! А теперь надо звать: к делу! к делу!
— По-вашему, к делу — значит, убивать, мстить, лить кровь? — вскинулся Аптекман.
— А если б и так! — «Мавр» развернулся к Осипу своей красивой головой. — Мы ведь вели мирную пропаганду социалистических идей. И за это нас — по тюрьмам и острогам. Что ж, мы вполне революционизировались, извольте. Скажи, Тигрыч!
Тихомиров кивнул, и серые глаза его, как всегда от раздумий, пустились в привычную беготню.
— Лично я — да, — сжал плотно губы. — Крепость и дом- зак — отменные места для революционизирования, — и кинул снисходительный взгляд на Соню и Попова: эх, вы, мол, мои карасики, хоть и гоняла вас полиция, да не сидели вы четыре с лишним года под замком; а посидели бы, смотришь, и иначе бы заговорили.
— Ужасно, ужасно. — вздохнул с неожиданно вырвавшимся всхлипом Плеханов. — Я еще понимаю — аграрный террор. Когда наказываются те, кто притесняет крестьянина. Но в городе. Радикальные акции вызовут кровавые репрессалии со стороны правительства. Нас сметут.
— Жандармы заарестуют всех, кто еще остался в деревне! — почти крикнула, затянувшись «Вдовой Жоз», Перовская.
— Ужасно? — откинул назад тяжелые волосы Кравчинский. — Впрочем, да: террор — ужасная вещь. Но есть только одна вещь хуже террора. Это — безропотно сносить насилие!
— Верно. Мне кажется. — заговорил, трудно подбирая слова, Михайлов. — Мы еще до конца не осознали. То, что совершил Сергей. То, что совершили в Киеве, в Одессе наши товарищи. В конце концов, террор освобождает от гнета оскотинивающего страха. Это — единственное средство нравственного перерождения холопа в человека-гражданина! Понимаете?
— Хороша диатриба, Дворник! — скривился Плеханов. — Да ведаешь ли ты.
Слова Георга утонули в многоголосном гвалте. Кравчинский, рассекая плечом едкое марево табачного дыма, двинулся прочь из комнаты. Проводить друга до квартиры вызвались Морозов и Тигрыч.
Ехали на конке, потом весело сбегали к Неве; в старой лодке качались на толчее беспорядочных зеленых волн, и Тихомиров привычно греб к другому берегу ровными рыбацкими гребками (эх, плавали когда-то на вертких каюках с заброд- чиками, тянули сеть-вентерь, набитую тяжелыми севрюгами!). Морозов задумчиво всматривался в кипение речных струй, а белозубый «мавр» зорким взором прощупывал удаляющийся причал — совершенно безлюдный, и это означало, что за ними нет никакой слежки.
Хохотал, запрокинув голову: моя, дескать, придумка — всякий раз выбирать квартиры так, чтоб через реку переправляться. Однажды сомнения одолели: то ли идет по пятам филер, то ли нет — вдруг почудилось: расстроенные нервы, напряжение последних дней. Да помогла Нева-Невушка! Оказалось, шел за ним секретный агент-доводчик, плотно шел, но и ловко, скрытно. А как поплыл Кравчинский, так все и обнаружилось. Больше-то лодок не было. Вот и заметался, забегал «гороховое пальто» по бережку, выдавая себя. Еще бы: ведь на глазах уходит социалист, и что поделаешь? Не саженками же в казенном платье за ним пускаться? По студеной апрельской воде.
А социалист-каналья вдобавок рожу состроил: накося выкуси, дяденька!
Дальше плыли, хвалили Дворника за находчивость. Это он вспомнил про мифически-грозный исполком Валериана Осинского и очень хитро придумал: в кровавых делах терро- ризации действовать от имени комитета. Тем самым убивали двух зайцев: кружок землевольцев оставался как бы ни при чем и, кроме того, решение о покушении на очередного сатрапа можно было принимать почти единолично. А для исполнения — привлекать самых отчаянных членов организации, используя их порыв втайне от других товарищей, особенно от дотошных «деревенщиков», упрямо не желающих бороться с правительством револьверами и кинжалом.
Не раз потом Тихомиров отмечал про себя: умеет с виду простодушный Михайлов жар загрести чужими руками; конечно, не для себя лично загрести—для революционного дела. Но то, что Дворник ловко втягивал в работу сторонних для «Земли и Воли» людей — и сорви-голов, и рассудительных — тут уж у него не отнимешь. Правда, он и к чужим относился с особым попечением. Особенно, если от них была польза основному кружку. Взять хотя бы Коленьку Капелькина, который водворен агентом в III Отделение. Или недоучившийся студент-медик Леон Мирский: чуть ли не плакал, бедняга, когда узнал про смерть Мезенцева — не он, видите ли, убил! И уж теперь-то своего не упустит — лично прикончит нового шефа жандармов генерал-адъютанта Дрентельна.
В вечерний час, когда фешенебельное общество собирается на Морской, Тихомиров, очутившийся тут случайно, вдруг увидел Мирского. Да и как не увидеть: над праздной толпой, над богатыми открытыми колясками возвышалась нервная английская кобыла, на которой в наряде изысканного денди ехал нигилист Леон Мирский, и такой стройный и красивый, что все дамы, светские и полусветские, заглядывались на него в свои лорнеты. Левушка раскрыл рот от удивления, но догнавший его Дворник конспиративно ткнул товарища в бок: иди, иди, не оборачивайся.
Затем появился молодой самарский учитель Соловьев — с линялым пледом на сутуловатых плечах и странным мраморным блеском бесцветных глаз. Этот сразу потребовал револьвер.
Впрочем, учитель был не одинок. Время от времени к Дворнику приводили странных молодых людей, как правило, угрюмых и нервных. Приводящие сами говорили за них: «Вот он желает сложить голову. Ничего делать не хочет, а только умереть. И непременно на каком-нибудь террористическом деле. Не найдется ли ему помещения?» Так появился и Коля Капелькин, но его определили в «шпионы», в логово III Отделения.
— Нет, ты только вообрази, Тихомиров! — ерошил свои жидкие волосы Соловьев. — Ведь это был простой ганноверский аптекарь. Фридрих Сертюрнер. И он. Ему удалось. Да-да, удалось — разложить опиум и выделить белый кристаллический порошок. Волшебный порошок — морфий!
Тигрыч пришел к Александру Соловьеву по поручению Дворника. Узнать, где живет, чем дышит. Впрочем, и без того было ясно: провинциальный учитель дышит цареубийством. Но тут он забегает вперед, общество не готово. Ибо даже сам Герцен перед кончиной высказывался о невозможности антимонархической революции в России, о невозможности бунта русского человека против Государя. Почему-то Тихомиров вспомнил решительных декабристов. Ведь и предводитель их, Пестель, говорил, что после кровавого дела он примет схиму в Киево-Печерской Лавре: грехи замаливать? И когда задумывали в случае успеха истребить весь Царствующий Дом, — как волновались, как спорили: «Но это противно Богу и религии.»
— А жил такой вот замечательный человек, Левушка! И звали его, представь себе, Шарлем да еще Габриэлем да к тому же Правазом. — хихикал учитель. — Слыхал?
— Что-то с медициной. — попытался вспомнить Тихомиров.
— Стыдись! Ты ж учился на экс. На эскулапа! — Соловьев перевел на него слегка расползающиеся глаза. — Праваз изобрел шприц для инъекций. Гений! Это усилило. Сразу в кровь.
Какая-то тяжелая мраморная пустота ворочалась в расширенных зрачках Александра. Тихомирову стало не по себе.
— Кровь. В кровь. — бормотал Соловьев. — Великий Пассананте, который хотел убить короля. Он любил повторять изречение Робеспьера: «Идеи воспламеняются от крови». И я должен. Должен пустить кровь самодержавного деспота. Дабы воспламенить идею социальной революции. Разумеется, это самоубийство, Тихомиров! Но меня узнают! Мое имя будут повторять.
«Боже, да он морфинист!» Лев еще раз оглядел бедную комнатенку учителя.
«О покушении несчастного Пассананте, помнится, писал Ламброзо, посвятивший свою жизнь раскрытию психофизических тайн личности. И повод к совершению преступления — нищета в соединении с громадным, ненормально развитым тщеславием. Помощник повара Пассананте неглижировал своею обязанностью мыть кастрюли, учитель Соловьев не хочет учить детей. Для них важно совершить нечто необыкновенное, пусть даже страшное. Опять Зборомирс- кий? Съесть мышь? Причем съесть ее с хрустом на глазах у потрясенной публики. Нет, не совсем то.»