Русский флаг - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с полусгнившей и непригодной в пищу рыбой эти отходы сбрасывались в ямы и служили зимой кормом для собак.
Сход созвали между двумя балаганами — дощатыми шалашами, устроенными высоко на бревнах и жердях, на манер индейских хижин. Под шалашами находился настил, образующий как бы первый этаж, приспособленный для сушки и хранения рыбы в дождливую погоду.
Люди сидели на траве, среди гниющих остатков рыбы, на жердях и поперечинах, заменявших лестницы на деревянных настилах, и опрокинутых тополевых батах.
Несмотря на горячую пору, многих молодых камчадалов, опытных охотников, не раз сопровождавших Зарудного в его поездках, не было на месте. Жители встретили слова Зарудного недоверчиво. Казалось, что известие о войне уже дошло до них и воззвание губернатора не является новостью. На недоуменный вопрос Зарудного — что случилось? — маленький седобородый тойон неопределенно пожал плечами.
Зарудный подошел к старику, сгорбившемуся подобно усталому беркуту. В седой бороде проглядывали черные пряди, рот был презрительно сжат, как у человека, который привык к молчанию и размышлениям, а глаза, прищуренные и полуприкрытые многочисленными складками, смотрели холодно и строго. Старика звали Буочча. Его сын Илья, лучший охотник на соболей, был другом Зарудного.
— Здравствуй, Буочча! — сказал Зарудный.
Старик неторопливым движением снял с головы малахай. Легкие как пух, серебристые пряди на его голове зашевелились от ветра.
— Здравствуй, молодой начальник!
Зарудный присел рядом с Буочча на днище перевернутой лодки и спросил:
— Где Илья?
Старик показал на север, в сторону гор и леса.
— Разве теперь время по лесу шататься? Вся рыба в чужие запоры уйдет, — заметил Зарудный.
— Не уйдет, — засмеялся старик уголками глаз. — Видишь, я тут сижу, сторожу. Наше от нас не уйдет!
— Кто-нибудь приезжал к вам?
— Был.
— Кто?
— Американ.
— Чэзз?
Зарудный вспомнил, что, когда он с Андронниковым затемно проезжал мимо дома Чэзза, тот проходил через двор в исподнем и лукаво приветствовал их. Как он мог очутиться здесь?
— Нет, — сказал старик.
— Кто же?
— Громкий американ. Большой охотник. А с ним слуга, волосы красные, как утренний костер.
Зарудный решил, что это Магуд и его матрос, но, чтобы окончательно убедиться, жестом показал старику торчком стоящие бакенбарды американца. Буочча кивнул головой и сказал:
— Знаешь. Он тебя тоже знает. Сказал — ты приедешь, камчадала обманывать будешь.
— Что?! — Зарудный вскочил на ноги.
Старик понял, что сказал лишнее. Втянув голову в плечи, он молчал, посасывая трубку.
— Повтори: что он сказал?
Буочча молчал.
— Я прошу тебя, Буочча!
— Несказанное слово случше сказанного, — торжественно изрек старик.
Зарудный настаивал, сердился, но Буочча молчал.
От тойона ничего толком нельзя было добиться. Он был чем-то напуган, сообщил наконец, что американец появился еще вчера, разговаривал с охотниками — о чем, ему неизвестно, он не интересуется чужими делами — и ушел, оставив в доме тойона два кожаных мешка с товарами на сохранение, до вечера.
Зарудный решил задержаться до следующего дня и дождаться Магуда.
Наступил вечер, а Магуд не возвращался. Кое-где в темных, крытых травой избах зажглись плошки, устроенные из жестяных банок с тюленьим жиром и фитилем из сухого мха. Красноватое пламя тускло светило сквозь медвежьи пузыри, которыми здесь были затянуты окна. В селение возвращались молодые охотники с беличьими шкурками, красной лисой, сиводушками, со шкурками выдры, с горностаем и соболями. Охотниками были осмотрены все капканы, извлечены из тайников меха, припрятанные от сборщиков податей. Появились и жители соседних острожков; в легких мешках из кожи молодого сивуча они тоже принесли меха.
Зарудный стоял у порога дома тойона, сложенного в два сруба, с чистыми горницами в семь-восемь аршин, и прислушивался к вечернему шуму к отрывистым фразам охотников и к знакомой песне о калинушке, которую пели заночевавшие в окраинной избе женщины.
К полуночи Зарудный и землемер улеглись в чистой горнице тойона. Комната с большой крапивной циновкой на полу была оклеена листами бумаги и украшена лубочными картинками. В красном углу, где висели образа и теплилась лампада, стоял покрытый куском белого полотна стол с чайной посудой и обычной камчадальской плошкой. Хозяин дома не ложился, часто выходил во двор, стараясь осторожно прикрывать за собой двери и не стучать сапогами.
Андронников долго ворочался, не спал: одолевали мысли, мешало лунное пятно на полу.
— Не спите, Анатолий Иванович? — спросил землемер негромко.
— Нет.
— Думаете?
— Жду.
— Напрасно. Могу поручиться, что Магуд не явится сюда. Напьется где-нибудь вина и свалится с ног. Этакое животное…
— Где ж и напиться, как не у своих мешков! Уверен, что там и вина достаточно.
— Вы думаете? — Андронников встал и подошел к открытому окну.
— Уверен.
Некоторое время они молчали.
— Вы можете смеяться надо мной, — с мягкой грустью сказал землемер, но нынешний день кажется мне исполненным какого-то таинственного значения и силы. Вы ушли по своим суетным делам, а я, цивилизованный человек, вкусивший Европы, скитался здесь меж пустынных домов. Тишина и медвяные запахи трав. Словно в лесном скиту. Кажется, чего бы еще: ложись, человек, в мягкую мураву, радуйся божьему миру и внемли, как он входит в тебя, возвышает, согревает ревматические члены… Насекомое и то объемлет величие минуты, не потревожит тебя прикосновением легких крыл своих. И вдруг я почувствовал, что этого мало мне. Мало, мало! Хочу светлой веры в человека, без этого ничего не хочу — ни тишины, ни благодати. И нет ничего достойного на земле за пределами человека: ни знания, ни истинной красоты, ни возвышающей любви… Думали ли вы о человеке, Анатолий Иванович?
— Меня научили этому с детства, — сдержанно сказал Зарудный.
— Детство мало что смыслит! Холодная мудрость нужна для этого, друг мой! Нам все кажется, что мы благодетельствуем кого-то, одариваем сверх меры и когда-то отплатится нам за добрые деяния! Что бы ни сделал человек, все норовит выдать за благодеяние, за чистейшую филантропию. — Говоря это, Андронников шире распахнул окно. — Жили здесь до нас люди и называли сей звездный поток среди неба огненной рекой! Хорошо! Красиво и точно! А мы учим их говорить — Млечный Путь и думаем: "Вот благодетели-просветители!" Большую Медведицу они зовут Сохатым, малую — Сохатиком! А Венеру Зарницей, ибо Венера для них пустой звук, суета сует и всяческая суета.
— По-вашему, следовало бы оставить их в языческом неведении?
— Те-те-те, батенька! — обиделся Андронников. — Не о том речь. Дружелюбия большего хочу, терпеливой ласковости и любопытства. Главное любопытства или, если угодно, любознательности. — Землемер уселся на табурет, поджав голые стынущие ступни. — Поймите же меня. Отобрали мы у них громкие побрякушки, языческих богов, злых духов, а что дали взамен? Что? Бога, бесплотного и ненаказуемого бога! Так и живут они, нищие, между богом и своим старым знакомцем Кутхой, между варварством и цивилизацией, между светом и тьмой. А многое ли мы заимствовали у сих мудрых младенцев? Знали ли мы, где обретаются целительные травы, прибыльные металлы и многое другое, что им завещано далекими предками? — Землемер, потряхивая бородой, принялся ходить по комнате мелкими шажками. — В приятном-с заблуждении пребывает Европа. По разумению просвещенного европейца все началось в его собственном доме, чуть ли не на скотном дворе: и философия и искусство… А ныне англичанин на паровой двигатель уповает и вскоре найдет средство, как втолковать изумленному миру, что родина всего разумного, доброго и прекрасного — великая Британия. — Андронников остановился перед Зарудным и сказал с необычной серьезностью: — Но мир существовал, когда сих просвещенных народов и в помине не было. Были высокие культуры, о которых мы, грешные, знаем слишком мало. Был Восток. Была мораль и, разумеется, философия, хоть и не схожая физиономией с пифагорейской. А паче всего были люди. В переселение душ не верю. Чепуха, умственная мизерия! По ту сторону — тлен и хлад и ничего более. Но в преемственность верую, в преемственность культур, обычаев, добра и зла. Язычник-камчадал мне дороже благополучного вашего собрата по губернской канцелярии, чистого с виду, да черного душой. И никуда я отсюда, из Камчатки, не поеду! — закончил он неожиданно.
— Никто вас и не гонит.
— Гонят! Гонят! Собственные думы гонят, сомнения… Западет вдруг в голову шальная мысль и сверлит мозг, донимает. Хочется еще раз побывать в столицах, порыться в новейших книгах, порастолкать присяжных крикунов и сказать свое слово. Громко сказать, не убоявшись скандала и немилости. Андронников протяжно вздохнул. — Да дерзости не хватает! Боюсь, не услышат. Сумасбродным стариком боюсь показаться. Так и пребываю в колебаниях. А как мечталось, дорогой Анатолий Иванович, как смело, высоко мечталось по утру моей жизни! Где не бывал я в мыслях своих, чего не содеял на благо человечества! И вот связали, ткнули рылом в корыто. И ничего, пью пойло, не бунтую… Смирение — вот древняя и вечно новая добродетель.