Адаптация - Валерий Былинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Было что там… лежит на… задерни, возьми стул тот… не то, куда не ходи, уехала, свет… свет…
Взглядывая на отца, произносила отрывисто, с болью:
– Да какой же ты… я сказала, не сюда, в этот день… гады… – и вдруг начала плакать.
Потом так же внезапно прекратила, и, с ненавистью оглянувшись на что-то на больничной стене, села наконец с нашей помощью на поставленный возле кровати стул.
– Завтра приезжает Борис, – сказал ей отец, – а сегодня Саша приехал. Мы сейчас едем домой, Алла.
Я позвал Сергея. Вдвоем мы взяли сидящую на стуле мать, подняли ее, она была очень тяжелая. Она сидела неподвижно, как статуя с живыми глазами, ее взгляд был устремлен вперед, будто она смотрела видимый ей одной интересный фильм, в котором герои разыгрывали важный диалог. Так же пристально, ни на кого не оглядываясь, смотрели вперед немцы в черной форме, что въезжали в 1941 году на грузовиках в Днепропетровск с левого берега реки Днепр.
Отец не смог подогнать машину к больничному входу – мы с Сергеем некоторое время несли мать на стуле по улице, останавливаясь, чтобы передохнуть. Мимо шли молодые девчонки, ели мороженое, на нас никто особенно не смотрел. С трудом мы втиснули маму на переднее сиденье рядом с отцом. Потом поехали.
– Ох, где это, зачем, поверни не сюда, туда! – вдруг яростно заговорила мать отцу.
Но он раздраженно отмахнулся от нее, как отмахивался всегда во время наших поездок всей семьей на машине.
– Не ори под руку! – резко сказал отец, переключил скорость и стал выруливать на проспект, ведущий к мосту через Днепр на правый берег.
На стуле мы занесли мать по лестнице вверх, в нашу квартиру. Положили ее в спальне на кровать. Отец стал суетиться, готовить что-то на кухне. «Оставайтесь, ребята, поешьте что-нибудь, может, выпить хотите, так у меня там коньячок есть, „Десна“…
Мы выпили. Говорили с Сергеем о его третьей, родившейся вне брака дочери, о том, что я делаю в Москве, о том, как Сергей год назад ездил с компанией на велосипеде в Крым. Потом я вышел на улицу проводить его, пожал руку, он сел в маршрутку и уехал домой. На траве возле дома сидели молодые парни с девушками, пили пиво. Кругом был мусор. Казалось, мусорные кучи здесь не убирались годами.
– Ты не беспокойся, сын, не беспокойся, – говорил отец, – скоро приедет брат, мы подумаем, как быть дальше.
– Придется нанимать сиделку, – сказал я.
– Да, похоже, – кивал он, – если не будет улучшений…
Отец ни словом не обмолвился о том, что мать в таком состоянии может пробыть долго – полгода, год, два. Было сразу ясно, что рядом с ней будет только он. Он и мать ссорились последние лет десять жизни – из-за того, что, как выяснилось, у матери был любовник. Отец даже собирался уйти. И она тоже собиралась. Но все же они остались вместе. Пенсия была ничтожная, квартира одна. Они не расстались, в отличие от сестры матери Нины, которая развелась с мужем, когда ее единственный сын вырос и ей исполнилось пятьдесят. Она встретила, как сказала Алле, мужчину, который действительно ее полюбил и даже писал для нее сонеты. Вот такая история. Любовь для женщин на втором месте после детей. Многое значит.
Конечно, если мать долго пробудет в таком состоянии, к отцу станет чаще приезжать из Симферополя брат. Все-таки ему ближе, чем мне из Москвы. Брат говорил мне в детстве, что нужно поступать, как Юлий Цезарь: быть первым в деревне, а не вторым в городе. И спрашивал иногда с насмешливой улыбкой в мои редкие встречи с ним: ну как ты, в своей имперской столице, процветаешь?
В родной город я вряд ли вернусь, несмотря на неприязнь к Москве, временами переходящую в ненависть. Что я мог делать здесь, в переходящей на украинский язык Украине со своим русским филологическим образованием? Да и не только из-за этого… Тот, кто вылетает из родного гнезда, обычно не спешит в него возвращаться. Разве что к старости. А я находился в середине жизни – так мне, по крайней мере, казалось.
Может, я и уеду когда-нибудь куда-то из ненавистного мне города, но в совсем другие места. В Гавану, на Кирибати… Хотя я знал, конечно, что наверняка разочаруюсь в любой стране. Потому что, помимо каких-то личных вещей, мне придется туда тащить за спиной еще и самого себя. Слишком тяжелый груз.
Вероятно, для отца было само собой разумеющимся, что забота о заболевшей матери ляжет на него, а я молчал. Мы говорили о чем угодно, но только не о долгосрочных проблемах, связанных с ее болезнью. Он сам суетился над ней в спальне, когда ей нужно было сходить в туалет. Я лишь выходил за продуктами и лекарствами.
Вечером отец спросил меня, не женился ли я в Москве.
– Нет, пока нет. Но вообще все нормально.
– Ты давай там, внуков хочется увидеть, – сказал он, отводя глаза.
Я вдруг подумал, что никогда не стану таким, как отец. Ни разу за всю мою жизнь, он, несмотря на склонность к резким перепадам настроения, не упрекнул меня ни в чем. Ругал когда-то за что-то, пару раз ударил ремнем в детстве за какие-то шалости – но никогда ничего не навязывал и не заставлял. Он не требовал соблюдения какого-либо долга – все делал сам, не ожидая помощи от других. Измена матери была для него тяжела, потому что он ей доверял. Он никогда не был равнодушным и циничным ко мне, к брату, ни вообще к людям. Хотя и не верил в Бога, как и все интеллигенты его эпохи. Он любил старые фильмы, в которых не ругались матом и говорили не «набить морду», а «набить лицо». Может, необязательно верить в Тебя, Бог, чтобы быть таким сердечным, как мой отец? Хоть бы Ты и миллион раз внушал мне, что такая доброта, как у отца, есть все та же скрытая вера.
Матери нельзя было ни читать, ни смотреть телевизор. Вхождение в нее любой информации было ей противопоказано. Но когда я смотрел на нее, мне казалось, что внутри у нее происходит шумное шествие жизни, и она, глядя на нас, на самом деле наблюдает что-то в себе. И там, внутри, у нее происходило столько всего бурного, опасного и удивительного, что мать не успевает следить и участвовать в этом непрерывном приключении жизни и, говоря с нами, на самом деле говорит с теми, кто у нее внутри. Мать явно не страдала от одиночества – она страдала скорее от того, что не может объяснить что-то важное и поразительное нам с отцом.
Глаза мамы, тускло вспыхивая, перебегали с предмета на предмет и однажды вдруг замерли, остановившись на мне. Я как раз вошел в спальню. «Игорь! – строго нахмурившись, позвала она отца. – Игорь!»
Папа быстро подошел. «Что тебе?» – «Игорь, накорми Сашу», – тоном задумчивого приказа произнесла мать. Она сказала это точно так же, как говорила много лет назад, когда я ходил в первый или второй класс и возвращался после продленки домой, а она устававшая после смены на заводе, где работала бухгалтером, ложилась отдыхать на кровать, не в силах накрыть на стол. Выходит, мать узнала меня. Не сегодняшнего, а восьмилетнего. Но минут через пять она снова погрузилась в себя.
«Выходит, если убрать время, – вдруг, как восьмилетний мальчишка, подумал я, – тогда никто никогда ничего не забудет?»
Младенцы и старики
На второй день мы с отцом решили ее искупать. Сначала долго набирали полную ванную – воду приходилось греть ведрами на плите, потому что горячей не было. Принесли из кухни стул. Отец, так же неутомимо радостно и немного нудно – как и всегда, когда в чем-то уговаривал кого-то из близких, – стал упрашивать мать пересесть на стул, поднимая ее руками с постели. Она кривилась, вертела головой и отталкивала его. Кое-как мы вдвоем подняли ее, завернутую в халат, и посадили на стул. Но мать тут же начала вставать, говоря, что дойдет сама.
– Хороший знак, – подмигнул мне отец, – если хочет сама идти…
Но она все же не могла передвигаться – у нее подгибалась правая нога. Мы взяли мать под мышки, с трудом довели грузное и шумно дышащее тело до пуфика в гостиной, на который она села, сразу сильно вдавив его. Долго не хотела вставать. «Ладно, пойду…» – сказала самой себе и вновь попыталась встать. Было ясно, что там, в своем мире, она ходит так же легко, как раньше, а здесь ее гнет к земле тяжесть болезни, и мать удивлялась и злилась этой своей физической странности.
Заглянуть бы туда, в этот ее мир! Походить бы по ее перепутанным временам, пообщаться, понять, увидеть. Зачем? Ведь не может же быть, чтобы человек, когда-то родивший тебя и воспитавший, вдруг превратился, как в американских фильмах ужасов, в укушенного вампиром сумасшедшего – оказался неродным, незнакомым? Неужели в человеческом мозгу всего лишь при каком-то инсульте происходит такое глобальное перевоплощение, что родная душа может стать тебе чужой? Химия, биология, выходит, правит чувствами? А душа, почему же она замолчала?
Когда мы с отцом вели мать мимо нашей с братом комнаты, – она в нашем детстве и в моей юности любила туда заходить, говорить о чем-нибудь с сыновьями (мне и Борису это обычно не нравилось, потому что каждый раз интерес матери кончался незлобливым напоминанием об уроках, уборке в комнате или разговором о том, какие наши знакомые девочки ей не нравятся или нравятся), – мать яростно задышала и даже топнула по расшатанному паркету ногой: