Соучастник - Дёрдь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полдня мы шли по лесу, пока из укрытия не выскочил к нам паренек с автоматом. Он радостно хлопал нас по плечу, командир тоже жал нам, семнадцати штрафникам, руки; для нас рукопожатие это было символом свободы. Нам выдали по винтовке и по шестьдесят патронов, мы по-свойски расхаживали среди партизанских землянок. Кто не хотел брать оружие, стал возчиком или рыл землянки. Я печатал на машинке листовки для тех, кто остался в деревне: переходите, здесь жизнь лучше. С помощью трофейного кода я расшифровывал и переводил на русский перехваченные радиограммы. Выбрав момент, мы совершали налеты на небольшие группы солдат, расквартированных в избах, стоявших у околицы, но не трогали их, а наоборот, приносили хлеб, сало, водку, чокались с ними: «Если не хотите переходить, давайте хотя бы не стрелять друг в друга». С собой мы забирали только оружие; ну, конечно, и тех, кто соглашался стать перебежчиком; между делом воровали, что под руку попадет: повозки, радиоприемники; а листовки разбрасывали по улице. Случались и перестрелки; я, кажется, застрелил двух солдат, когда мы спасали из-под огня одного нашего товарища.
У партизан мы, теперь уже все одетые в венгерскую военную форму, провели около месяца. Русские держались с нами дружелюбно, но настороженно, мы им тоже не во всем доверяли: слишком много трупов лежало на пути нашего братства. Странно было, что один русский инженер, который пришел к ним с кучей ценных данных, был расстрелян. Перед войной ему до того опостылела советская власть, что он, несмотря на приказ об эвакуации, сознательно остался на территории, занятой немцами, но вскоре разочаровался и в них и убежал к партизанам. «Заблуждался я», — каялся он; «Ты — дважды предатель», — сказали ему перед казнью.
«Видишь, — шепотом сказала мне Нина, когда мы остались вдвоем в нашей „семейной“ землянке, на которую начальство смотрело довольно косо, — для них человек — все равно что котенок. Вам, венграм, тоже завтра объявят, что, если хотя бы один из вас перебежит обратно, остальных расстреляют, и ты будешь за это ответственным». «Я не стану жандармом для своих товарищей», — сказал я на следующий день командиру отряда. «Чем-чем ты не станешь? — изумился командир. — Немцы на нас идут с огромными силами, а кто испугается и вернется к своим, тот понесет им информацию о нас. Завтра выдадим тебе автомат. И кто бы ни попробовал убежать, ты будешь стрелять ему в спину». На следующий день я действительно получил автомат, а на третий день, заметив кого-то из наших, кто попытался уйти назад, бросился, не помня себя, следом, догнал его и уложил на землю.
Нина в очередной раз пошла в разведку, ее опять ранили, она добиралась до леса чуть ли не ползком. Боясь, что кровавые следы приведут умножившихся охотников на партизан к нашему лагерю, она уговорила часового, который увидел ее с дерева и затащил в кусты, пристрелить ее. «Я тебя задушу», — сказал я, когда он передал мне ее прощальные слова. «Слушай, ты, мадьяр, — ответил он, — не забывай, что ты — в русском партизанском лагере, и ваши уже два дня обстреливают нас из орудий». Немцы окружили наш лес большими силами, огнеметами палили ветки, сбрасывали с самолетов зажигательные бомбы. Мы бежали от лесного пожара, территория наша все сокращалась, на исходе были боеприпасы и продовольствие; еще пара дней, и нам конец.
10Мы, венгры, переговорив между собой, решили уходить в сторону фронта. Попросту говоря: дали деру. Попадавшихся навстречу венгров, охотников на партизан, сбивала с толку наша униформа. Нам удалось оказаться позади них, хотя из двадцати двух нас осталось только четырнадцать. Партизанский отряд был уничтожен до последнего человека. Никому из нас даже не пришло в голову, что нам следовало бы разделить их судьбу. Четырнадцать венгров, среди которых были и христиане, и евреи, с оружием, в униформе: если мы явимся к своим, нас очень скоро разоблачат и расстреляют; партизанить — нас слишком мало. Выбора не было: оставалось лишь перебраться через линию фронта. Испытывая страх, знакомый, должно быть, только лесным зверям, мы двигались к передовой. Радовались, слыша, как усиливается канонада, и с содроганием гадали, кому из нас удастся уцелеть. Питались тем, что давал лес; прятались, встречая патруль; если нас обнаруживали, отстреливались; мы мечтали как можно скорее попасть в плен, но фронт, как нарочно, застыл на месте. Еле живые, мы пробирались вперед, опасаясь теперь наткнуться и на партизан. За спиной — приговор полевого суда и расстрел, перед нами — минные поля по обе стороны передовой.
Однажды ночью мы наткнулись на венгерский окоп; там как раз ужинали, мы наставили на них автоматы. Они никак не могли понять, откуда мы свалились. Один ефрейтор поднял было крик, мы закололи его, остальных связали. «Если не пойдете с нами, пристрелим»; но никто не захотел к нам присоединиться. «Все равно, как помирать, — ответили нам. — Вам тоже не пройти через мины». Мы все же не стали их убивать. И бросились, сломя голову, бегом через тянувшееся неизвестно куда минное поле, к очевидной гибели, ожидавшей многих из нас или всех — только бы положить конец этому тягостному нескончаемому пути. То здесь, то там гремели взрывы, унося жизни наших товарищей; мы, по молчаливому уговору, даже не оглядывались в ту сторону. Сколько взрывов — столько скорбных смертей; на той стороне подсчитаем, кто обрел себе могилу в дымящейся воронке. А те, у кого еще целы были ноги, плотной цепью продолжали безумный бег. Заговорили пулеметы: сзади — венгерские, впереди — русские. Там еще не сообразили, что мы бежим к ним; мы легли и, размахивая платками, поползли через поле, залитое красным светом осветительных ракет, к русским окопам. Наконец огонь прекратился. Нас было четырнадцать, а до долгожданных окопов добралось всего шестеро. Еще долгие минуты нам пришлось лежать перед ними; один из нас вскочил было — и рухнул от пули, выпущенной немецким снайпером. Наконец нам дали знак: давайте, мол, сюда. Сцепив на затылке руки, счастливые, лежали мы на дне траншеи, под дулами наставленных на нас автоматов. Я прижался лицом к сырой земле, к разодранным корням; революционер наконец нашел свое место в этом мире. А на рассвете русские двинулись в наступление; начнись оно днем раньше, начти товарищи, погибшие ни за что ни про что, сейчас лежали бы, живые, переводя дух, рядом с нами.
11Мы рассказали нашу историю русскому офицеру, он поставил перед каждым из нас котелок капусты с мясом и, как бы между прочим, спросил, с каким разведывательным заданием мы прибыли. «Левые мы», — объясняли мы; этого он не понял; «Я коммунист», — сказал я, но он не поверил; «Мы евреи», — сказали мы, но и это не произвело на него особого впечатления. Он велел нам спустить штаны; ни один из нас не был обрезан. Нас присоединили к группе пленных; среди них был и один офицер, который бросил где-то свои сапоги и шинель и стоял сейчас, завернувшись в одеяло, чтобы не было видно знаков различия. «Мало приятного оказаться в братской могиле с евреями», — кисло заметил он.
Русский офицер с чистым, словно фарфоровым лбом тихо спросил, знаем ли мы какие-нибудь европейские языки, и стал скучливо перечислять, на каких языках он может с нами общаться. Когда я ответил, что говорю немного по-русски, он вздернул брови: «Вот как! Значит, вас и этому обучали. Ну, до совершенства вам еще далеко, — констатировал он, — Давайте лучше перейдем на французский». Он — искусствовед, от войны он устал, но сейчас, когда фронт двинулся вперед, ему, увы, некогда с нами возиться, ни ему, ни другим. Им надо идти вперед, а насчет нас лично он уверен, что мы обычные диверсанты. Чтобы подтвердить или опровергнуть эту гипотезу, он, к сожалению, временем не располагает, так что, за неимением другого решения, вынужден поставить нас к стенке. Война — это, как ни печально, «un carnaval des necessites sanglantes», карнавал кровавых необходимостей. Мы стояли, идиотски ухмыляясь, среди сломанных подсолнухов, под дулами пулеметного отделения. Таков порядок вещей: что заслужил, то и получай. Солдаты в меховых шапках, выстроившись перед нами, сердито ворчали: перед расстрелом полагается водка, а где она? За несколько секунд до команды «огонь», щелкая хлыстом, прискакал взлохмаченный казачий офицер; проехав перед расстрельным взводом, приказал: марш на передовую, а пленных — в тыл. Высморкался пальцами, сопли шлепнул наземь, грубо сбил фуражку с головы искусствоведа.
Мы без конвоя побрели в тыл, каждому встречному объясняя, что мы пленные; «Ладно, ладно», — отмахивались они и шли своей дорогой. Подобное равнодушие нас не обижало; но мы мерзли и были голодны. Наконец какой-то сержант пожалел нас и отвел в тюрьму освобожденного от немцев городка. На следующий день комендант тюрьмы спросил, какое у меня звание. «Нет у меня звания», — ответил я. Он прикрикнул, чтобы я не врал: по морде видно, что я офицер. Еврей не может быть офицером, защищался я. Да? Тогда покажи. Показать мне было нечего. «Ах, ты за дурака меня считаешь? Рассказывай по порядку, какие шпионские задания ты получил!» Услышав про партию и про подполье, он только рукой махнул. Где я выучил немецкий язык? Что я знаю о Советском Союзе? О Советском Союзе я, против его ожиданий, знал слишком много, и это лишь усилило его подозрения. В капиталистических странах о Советском Союзе правду не пишут; где я почерпнул свои сведения? В библиотеке? Если я не хочу, чтобы он разговаривал со мной грубо, не стоит морочить ему голову явным враньем. Не нравится ему моя физиономия, сказал он, словно размышляя вслух, я — самый подозрительный из всех пленных. Может, остальные в самом деле хотели перейти на сторону Красной Армии, но меня-то точно немецкая разведка прислала. Всех он уже отправил, кого куда, я один у него остался; в дверях он обернулся еще раз: если до завтра не одумаюсь и не стану говорить правду, он ведь может и грубым стать. Пусть позовут какого-нибудь венгерского коммуниста, попросил я, может, с ним скорее удастся найти общий язык. Услышав это, он разозлился еще больше: может, меню принести, чтобы я сделал заказ, кто меня будет допрашивать? «Товарищ, — сказал я, — есть у тебя одно свойство, которое больше даже, чем твоя осторожность». «Что еще за свойство?» — спросил он подозрительно. «Глупость», — ответил я безнадежно. Замечание это его немного смутило, но сильнее любить он меня не стал.