Журнал Наш Современник 2008 #10 - Журнал современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Алёшенька, — окликнула мать, отворив дверь. — Не заспи солнышко, сынок. Головушка болеть будет.
— Я не сплю, мама, — отозвался он и резко, как тогда, после армии, вскочил с отцовского дивана и быстро оделся.
В армию он призван был сразу после школы. Вернулся через два года. Сразу — в институт. Потом — ординатура. И — закрутила жизнь! С тех пор прошло почти двадцать лет. Целая жизнь. Он ещё шинель не успел снять, отец сказал: "Маргарита вчера приходила, спрашивала, с каким поездом приедешь. Так что ждёт". Он в ответ промолчал. "Она тебе писала?" — снова спросил отец, раздражённый его молчанием. "Да". — "И что вы решили?" — "Пока ничего". — "Так не бывает. Она два года тебя ждала. Подруги — на танцы, в клуб. А она — за книжку. Ну, что ты молчишь?" — "Я тоже не на танцах был". — "Смотри, — сказал отец то, ради чего, видимо, и начал тот разговор, — такие, как она, редко встречаются. Твоя мать меня так ждала". — "Сравнил. Тогда была война". — "Какая разница. Тоже два года. Я знаю, тебе, дураку, сейчас кажется, что жизнь только начинается и что впереди столько всего хорошего, быть может, лучшего, и рано делать выбор. Быть может, это так. Но, возможно, что и нет. Ты меня, надеюсь, понял".
Послушать бы ему тогда отца…
Мать снова вошла в горницу. Села возле окна.
— Ты уже переоделся? Сегодня копать не будем, — сказала она. — Завтра на ранках и начнём.
— Пойду взгляну на твой огород.
— Утром коня приведут. Гришка, конюх, сам и распашет. Я ему уже посулила бутылочку. Распашет. А я сама уже за плугом не могу. Ноги не поспевают. Старая стала мамка твоя, Алёшенька.
— Ну что ты, мамочка, — сказал он и обнял её мягкие, такие родные плечи, услышал, как она легонько, чтобы не насторожить его, вздохнула.
— А сегодня уже кое-кто начал копать. Соседи вон с утра напахали, с обеда вышли.
Он замер. Неспроста мать начала этот разговор. Сейчас скажет о главном.
— Рита с девочкой своей приехала. Часто стала приезжать. Видать, несладко в городе живётся. Большая уже девочка, бойкая такая, но дельная. Мне утром: "Здравствуйте, бабушка Нюра!" О здоровье справилась. Хорошая девочка. Вся в мамку, все крошечки подобрала. Даже похода такая же. Рита что-то похудела. Совсем худая стала, когда с мужиком своим разошлась. Знать, переживает. Или мода нынче такая, на худых? — И мать внимательно посмотрела на Алексея.
Он ничего не ответил.
В комнате стало совсем тихо. Только муха мучительно билась под потолком, так и шлёпала о матицу. Да часы тикали, отмеряя стремительный ток жизни этого дома. Часы были старые, и они всегда висели тут, тикали, отмеряли — час за часом, день за днём, год за годом…
Вышел на огород. И правда, соседи ходили среди распаханных гряд. Гремели вёдра. Слышались голоса. Дядя Стёпа гудел, недовольный чем-то. Девочка в жёлтой куртке на коленях копошилась рядом, успокаивала его. Тётка Шура на облоге к старой яблоне привязывала пегого, как холмогорская корова, коня. А чуть в стороне, вся в солнечных лучах, уже прохладных, но ярких до рези в глазах, наклонялась над грядкой она.
— О! Лёнька приехал! — вскинул голову дядя Степан, радостно дёрнул густыми седыми волосами. — Здорово, сосед! С приездом в родные пенаты!
Он поздоровался со всеми.
— Что-то поздно глаза продрал. Нюра-то сказала, что ещё с утреннего поезда пришёл. Не торопишься на материн огород. Не зовёт уже земля… Или что, сладко спится на родине?
Алексей засмеялся и посмотрел туда, где ослепительно играло уходящее за облогу солнце. Девочка в жёлтой куртке откинула рыжую прядь, в лучах солнца казавшуюся совсем огненной, и с любопытством, в котором сквозило уже женское, посмотрела на него.
— Кто это, деда? — услышал он.
— А ухажёр твоей матери! — громко сказал дядя Степан и рассмеялся. Стало неловко. Тётка Шура забранилась на облоге. То ли на коня, то ли
дядю Степана.
Рита наконец набрала полные вёдра, распрямилась, поправила куртку и пошла навстречу. Бурт они насыпали рядом с межой. Солнце слепило ему глаза. Он прищурился, приложил руку и выглядел, должно быть, довольно нелепо. А она шла, постепенно выходя из солнечной реки, навстречу, становясь с каждым мгновением всё ближе и ближе. Вот поставила одно ведро, ловким сильным движением подбросила другое, и золотые клубни сыпанули наружу и с глухим стуком покатились по верхушке бурта.
— Здравствуй! — сказал она и улыбнулась, как будто и не было этих двадцати лет друг без друга.
Да, он не ошибся, всё та же улыбка, тот же безмятежный покой в серых глазах. Точно таким же "Здравствуй!" она встретила его, когда он вернулся из армии. И точно так же улыбнулась.
— Здравствуй, Рита, — сказал он, и ему сразу захотелось покурить.
3
В деревне у них было место свиданий. Там они могли встречаться даже днём, и никто их не видел. Старая липа под горкой. В липе, совсем невысоко, — дупло. В дупле они иногда оставляли друг другу записки. Не могли остановиться после школы. Там, в школе, у них были свои "почтальоны", которые на каждой перемене носили по две-три записки. Здесь, в деревне, за полтора километра от школы, роль почтальона выполняла липа с просторным дуплом. Дрожащими руками они вынимали из дупла трубочки записок, с горящими глазами читали их. "Я уже скучаю. Вечером здесь. Рита". — "Смотри, не опоздай. Лёша".
Липа стояла в овраге возле родника. Внизу и вокруг заросли сирени. Тихое, глухое место. И всё, что происходило здесь, знала только одна липа. Да такая же старая, как и та их липа, Проскуха, которой ночами не спалось, и старуха иногда выслеживала их появление на горке, когда они, уже под утро, возвращались домой.
Когда-то под липой была скамья. Кто её сделал, неизвестно. Говорят, сын Проскухи, моряк, влюбившийся в дочь председателя колхоза. Давным-давно, вопреки желанию родителей, он увёз её, ещё вовсе и не женой, как рассказывают, а невестой, в далёкую Ригу, где был приписан его корабль. И с тех пор не было ни от него, ни от неё ни слуху ни духу.
Вот на той странной скамье, овеянной романтической историей любви моряка и председательской дочки-красавицы, и начинались их отношения.
Давно нет той скамьи. Да и липу вконец выело дупло, и она наполовину обрушилась в ручей. Только сирень всё разрасталась и разрасталась, и можно было представить, как бушевала она тут вёснами.
Вечером, когда стало смеркаться, он снял со штакетника вёдра и пошёл на родник. Мать стояла в глубине тёмных сенцев и сказала:
— Сходи, сходи, сынок. — В голосе её была надежда.
4На следующий день они копали картошку.
Алексей всё-таки проспал. Он слышал, что мать встала. Одевшись и причесавшись в темноте возле большого зеркала, она какое-то время стояла над ним. Он чувствовал её взгляд, такой же тёплый и мягкий, как и её плечи. "Надо вставать", — думал он и не вставал, тянул, а когда встал, быстро оделся и вышел на огород, то увидел, что гряды были уже распаханы, и конюх, старый хромой Гришка, уже привязывал коня к пряслу. В гребнях гряд виднелись белые округлые бока картофелин.
— Хорошая нынче картошка, сынок. Бог послал, — сказала мать и улыбнулась. — Хорошую и копать приятно.
Родители всегда радовались хорошим урожаям. Уродится картошка — радость. Отелится корова — радость. Появится на яблоне завязь — радость. Зацветут под окнами бордовые георгины — радость. Теперь матери не с кем разделить её.
Алексей прошёл уже две гряды, когда на соседском огороде появился дядя Степан.
— Здорово, сосед! Ты ещё не тово?… Не завтракал? — И, подмигнув и выразительно шевельнув бровями, чиркнул указательным пальцем пониже скулы.
— Да вроде рано ещё, — сразу понял его Алексей.
— Что, не будешь? Ну, как хочешь. А мой камулятор что-то подсел… Надо срочно принять меры… Ты как доктор должен это понимать лучше меня.
И дядя Степан полез куда-то в смородиновый куст. Достал оттуда пакет. Зашуршал, звякнул. Затих. Крякнул. И только блаженно захрустел огурцом — вот она, тётка Шура, тут как тут:
— Ах, пралик! Уже пьянюжит! Хоть бы людей постеснялся!
Тётка Шура в такие минуты появлялась всегда, но всегда немного опаздывала.
— Тихо ты! Разве можно с утра, на свежий организм, так кричать? Нервную систему можно потревожить. А от нервов — все болезни. Вон, спроси у доктора.
У дяди Степана — поразительный талант: всех окружающих делать свидетелями своей невинности.
— А-а, нервную систему он свою бережёт! А мои нервы кто поберёг?
— Тихо, Шур, тихо. Ты ж даже не в курсе. Меня Лёнька угостил, — вдруг сказал дядя Степан и подмигнул Алексею. — Специальная, между прочим, настойка. Лечебная. В аптеках только по рецепту выдают. А ты сразу — в голос.
— А что ты там схоронил?
— Где?
— А вон там, под ногами.
Сколько помнил себя Алексей, всегда они сражались между собой, дядя Степан и тётка Шура. Раньше, бывало, с отцом уйдут под липу, после покоса бутылочку распечатают и сидят, картошку варят, войну, фронт вспоминают… Тогда не было тётке Шуре покоя. То на овощовник выскочит, собаку возле будки пнёт, то опять домой вернётся и там, в сенцах, с кем-нибудь из домашних схватится, ведро с водой на пол опрокинет и потом со слезами, подоткнув юбку, вытирает пол и крыльцо… А однажды Алексей услышал, как они вдвоём пели. На покосе. Дольки их в лугах тоже всегда были рядом. И отец с дядей Степаном косили всегда вместе. Сперва один луг, а потом другой. Однажды вечером возле шалаша после ужина с бутылочкой… И песня какая-то старинная. И голоса, усталые, но удивительным образом сразу как-то помолодевшие, так свивались и переплетались, поддерживая и дополняя друг друга, что взрослые, слушая их, не стесняясь, плакали, а они, дети и подростки, притихли.