Мальчики из блокады (Рассказы и повесть) - Александр Крестинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Так, - подумал я, - играл он с Димой, а я только портил им всю игру". Мне стало грустно, я заторопился уходить.
- Да что вы, останьтесь, Маша чай поставит, как же так можно сорваться с места...
Нет, я не мог остаться. Я должен был уйти.
Странное дело: как будто мы с Кроней теперь почти ровесники, оба взрослые и даже не очень молодые люди, а я по-прежнему чувствую себя младшим по отношению к нему, и от этого мне как-то неуютно.
Мы вышли в коридор. Тут я с трудом поднял на него глаза, а он все время смотрел на меня таким открытым, простым, надежным взглядом, каким о т т у д а смотрят. Я поднял глаза на него и думал в это время про Музкомедию, билет в пятнадцатый ряд и человека в плащ-палатке...
Спросить? А если не он?
И мне по-мальчишески жалко стало того проливного осеннего вечера и захотелось сохранить его в памяти таким, каким он был, ничего в нем не меняя, ничего не убавляя. Пусть так и останется.
МАРТЫН И ШАЛУПЕЙКА
Я вошел в класс, огляделся. Показалось, все парты заняты. Я топтался на месте, никого не видя от волнения.
- Садись скорей, - сказала учительница, - первый раз пришел и опаздываешь. Садись! - Она ткнула указкой в глубину класса.
И тогда я увидел руку, зовущую меня, и первое лицо увидел. Рука звала меня широко, открыто, а лицо улыбалось, словно мы с этой девочкой знакомы давно и моего прихода она нетерпеливо ждала.
Класс не обратил внимания ни на нее, ни на меня, - наверно, потому, что свободных мест и правда больше не было, а еще потому, что все с нетерпением ждали конца урока, чтобы потом с еще большим нетерпением ждать конца следующего, за которым маячил светлый, горячий час обеда.
Я сел. Она отодвинулась на самый краешек, искоса поглядывая в мою сторону и отводя глаза, как только я к ней поворачивался.
Худая, стриженая, длинноносая, похожая на мальчишку, в стареньком лыжном костюме с аккуратными заплатками на локтях...
Вот она что-то написала на тетрадочной обложке. Подвинула тетрадь ко мне.
"На вшивость проверяли, да?"
...Между прочим, от этой нечисти мы с мамой каким-то чудом убереглись. Зато со мной вышло вот что. В феврале, в очереди за хлебом, я увидел женщину с движущимся серебристым воротником. Я закрыл глаза и долго боялся открывать их, но все равно видел этот воротник, даже еще страшнее. И дома я его видел потом, и всюду. Но главное, с тех пор у меня появилось ощущение, что вся одежда моя д в и ж е т с я. Если кто-то на улице пристально смотрел на меня, я вздрагивал и тщательно оглядывал свое пальто. Когда война кончилась и многое забылось, это все не проходило. Потом почти прошло, и осталось такое: я долго боялся ходить в парикмахерскую. Как только мастер набрасывал на меня белую простыню, я замирал в тоске и дурных предчувствиях. Мука была - стричься. Потом и это прошло.
"Ну и как?" - написала она.
"Ну и так! - ответил я, потому что разозлился. Издеваться вздумала. И добавил: - Стриженая!"
"И не потому, - написала она, - в стационаре всех стригут".
Подвинулась ближе. Теперь тетрадь лежала как раз между нами. Написала, не таясь от учительницы:
"Чем ты вымазан?"
"Ляписом", - ответил я.
Она прыснула и прикрыла рот рукой.
- Воронова, - сказала учительница, - посадили новенького - ты и рада болтать.
Она подождала, пока учительница отвернется.
"Ляпсус, да?"
Я зачеркнул и сверху написал: "Ляпис!"
"Нет, ляпсус! Ты - ляпсус!"
Я не ответил. Она подождала немного и снова заскрипела пером...
"Меня звать Люба. А тебя... - Перо весело дрожит над бумагой. Ляпсус?"
Я ограничился презрительным взглядом. В ответ она приветливо улыбнулась. В верхнем ряду у нее не хватало зуба. Чтобы закрыть дырочку, она всовывала туда кончик языка.
Ответить я не успел: учительница вызвала меня к доске - она хотела знать, что я помню из арифметики.
Когда я сел на место, Люба ткнула меня в бок: "На!"
Это был маленький, совсем крохотный кусочек хлеба, но то, что она поделилась со мной, поразило меня. В те дни не принято было делиться хлебом. Каждый сурово и строго съедал положенную ему пайку. Матери делились, но это совсем другое дело.
Я подумал, сжимая хлеб в кулаке: "Сытая?.. Не похоже..."
Позже я понял: она безразлична к еде и это у нее в характере. Даже в голод, когда все думали только про еду, она могла думать о другом. В этом было ее естественное превосходство, которое я скоро признал.
Мы переглянулись, как заговорщики, и принялись осторожно есть хлеб. Какой это был сладкий, медленно тающий на языке заговор!..
После уроков она сказала:
- У нас грядка на Петроградской. Пойдешь?..
Мы шли по ярким пустынным улицам и, перебивая друг друга, говорили каждый о своем. Вдруг оказалось, что кроме телесного голода во мне, да и в ней скопился иной голод - общения. И мы говорили - что попало говорили, что в голову придет, не вдумываясь в то, что говорилось, а просто радуясь, наслаждаясь самим звучанием голоса. Оказалось, даже приоткрыть рот и ощутить напряжение мускулов, готовых вытолкнуть звук, слово, фразу, оказалось, даже это - радость великая!
Пока мы дошли до Александровского сада, мы знали друг о друге почти все.
...Я так отчетливо вижу сейчас, как мы идем с нею мимо Адмиралтейства, касаясь друг друга плечами, чуть не взявшись за руки, по затененным листвою дорожкам сада. В непрерывном движении листвы над головой, в мелькании солнечных пятен - такая упорная сила жизни! Она не считается ни с чем - ни с потерями, ни с голодом. Она знает одно: выше, дальше, еще выше! Развернуть лист, раскрыть бутон, благоухать, дать плоды...
На главной аллее сада мы разом остановились и разом, не сговариваясь, закричали: "А помнишь! Помнишь!.." Довойну, Первый май, ярмарку, маски, шары, эскимо...
Помнишь ты все это?..
У меня мелькнуло, что мы могли с нею стоять тогда у одного киоска в затылок друг другу и что я мог у нее - а почему бы и нет? - именно у нее вырвать блестящий раскидай на длинной резинке. Или проткнуть булавкой шар... И что мы могли - рядом! - лететь по этим аллеям в звенящей повозке, запряженной черными пони в золотой упряжи...
Я хотел было поделиться с нею своей догадкой, которая, как мне казалось, уже связывала нас особыми - важнее соседских - узами, но почувствовал неловкость. А она засмеялась; "Ой, а помнишь пони?.."
У нее было такое лицо, какое бывает, когда едешь на пони, а вокруг все тебе завидуют.
Самолет был невидим. Он шел на такой высоте, что зенитки не могли его достать. Они надрывались, как псы на привязи: видят вора, а ухватить не могут.
Глазам открылось чистое, до бескрайности чистое небо - ни единого облачка, но в этой синеве - где только? - прятался самолет, начиненный бомбами. Ничем не замутненное небо, блеск солнца и - самолет с бомбами. Он сбросит их не глядя, куда попало, лишь бы сбросить, и не когда-нибудь, а сейчас, днем - в эту сверкающую синеву, в золото и зелень.
- Пойдем скорей, - Люба тянула меня за руку.
Мы не боялись неба. За первый год войны мы притерпелись и к бомбежкам, и к обстрелам. Мы просто спешили на огород и боялись, что тревога задержит нас в пути. Мы хотели проскочить, потому и шли вперед. Да и где было спрятаться, если слева виднелось непроницаемое, как бы безлюдное, Адмиралтейство, а справа - пустынная, словно вымытая перед праздником, Дворцовая площадь.
- Успеть бы через мост, - сказала Люба, - чего ты тащишься, как неживой!..
Я попробовал идти быстрей, но тут же стал задыхаться. Закружилась голова. Я сбавил шаг.
У самого моста, окруженная мешками с песком, вздрагивала в пороховом дыму зенитная батарея. Нас заметили, когда мы вступили на мост. Нам что-то кричали.
Мы шли вперед, громко и часто дыша. Мы шли очень быстро - быстрее, казалось, идти невозможно - сердце выскочит.
- Скорей, скорей! Бежим! - торопила Люба.
Я попытался сделать движения, которые когда-то назывались бегом. Движения я помнил, а вот ноги... Ноги мои тут же наполнились вялой тяжестью, стали подгибаться, и я вновь перешел на шаг.
Люба не выпускала моей руки, я пытался вырваться, хотел выругать ее, но сил моих хватало только на короткое дыхание, обжигающее горло.
От Зоологического музея наперерез нам бежал человек в военной форме. Он бежал вперевалку, одной рукой поправляя сползающую на нос каску, другой - придерживая противогазную сумку. Сапоги его с подковами тяжко бухали по мостовой.
- Сюда, сюда!.. - Люба потянула меня в тень Ростральной колонны. Узорчатая чугунная дверь была распахнута, и мы нырнули в прохладную полутьму.
- Видишь, успели! - шепнула Люба. Она засмеялась. Смех ее смешался со стрельбой. Она выдохнула: - Ой, страшно! - и ткнулась головой мне в грудь. От неожиданности я чуть не упал. Чтоб удержать равновесие, схватил ее за плечи. Вместо того чтобы высвободиться, она еще ближе приткнулась ко мне. За спиной моей был холодный сырой камень.
Мы молчали.
...Тогда я впервые испытал восторг, который потом временами приходил ко мне. С волной восторга накатывали стихи, никому, кроме меня, не понятные, похожие на обломки прекрасных кораблей.