Житейские воззрения Кота Мурра - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец старый тучный гофмаршал не выдержал; когда огненная капля обожгла ему щеку, он с бешенством отчаяния ринулся в сторону, но запутался в веревках, протянутых от машины по земле, и упал, громко воскликнув: «Проклятье!» В ту же минуту закончил свой путь и воздушный паж. Грузный гофмаршал своей многопудовой тяжестью потащил его за собой, и он свалился под ноги придворным, а те, испугавшись, с криком рассыпались кто куда. Факелы погасли, все очутились в кромешной тьме. Произошло это уже у самого театра. Но я, разумеется, поостерегся в ту минуту зажечь шнур, по которому огонь должен был побежать ко всем лампам, ко всем плошкам и сразу засветить их, а подождал немного, дав обществу время окончательно заплутаться среди кустов и деревьев.
«Огня, огня!» ― взывал князь, как король в «Гамлете». «Огня! Огня!» ― наперебой требовало множество осипших голосов. Когда площадь наконец осветилась, рассеявшиеся по всему парку придворные напоминали разбитое войско, которое с трудом приводит в порядок свои ряды. Обер-камергер проявил редкое присутствие духа и выказал себя искуснейшим стратегом своего времени, сумев за несколько минут восстановить порядок. Князь и его ближайшее окружение поднялись на подобие высокого трона, воздвигнутого из цветов посреди зрительной залы. Как только светлейшие супруги сели в приготовленные для них кресла, было пущено в ход хитроумное устройство того же машиниста, и сверху на трон посыпался дождь цветов. Но по воле мрачного рока одна крупная оранжевая лилия упала прямо на княжеский нос и покрыла все лицо его огненно-красной пыльцой, придав ему выражение надменной величавости, вполне достойное торжественной минуты.
― Нет, нет, это уже слишком, это слишком! ― захохотал Крейслер, да так оглушительно, что стены задрожали.
― Твой судорожный смех неуместен, ― остановил его маэстро Абрагам, ― правда, и я в ту ночь хохотал как сумасшедший; будучи расположен к самым сумасбродным проказам, я готов был, подобно эльфу Пэку, учинить еще больший переполох, но от этого лишь глубже вонзались в собственную грудь мою стрелы, что направил я против других. Так слушай же, я тебе все расскажу! Я выбрал минуту, когда начался нелепый цветочный дождь, чтобы дернуть за ту невидимую нить, которая должна была протянуться через весь праздник и, подобно электрическому удару, потрясти до основания души тех, кого намеревался я подчинить таинственной власти своего духа, свившего эту нить... Не прерывай меня, Иоганнес, выслушай спокойно! Юлия с принцессой сидели позади княгини, несколько сбоку, я хорошо видел обеих. Только смолкли трубы и литавры, к Юлии на колени упала полураспустившаяся роза, скрытая в букете душистых ночных фиалок, и, словно легкое дуновение ночного ветерка, поплыли звуки твоей хватающей за душу песни: «Mi lagnero tacendo della mia sorte amara» [7]. Юлия испугалась, но когда полилась песня ― не опасайся за исполнение, я распорядился, чтобы ее играли на бассет-горнах сидевшие в отдалении четыре великолепных музыканта, ― с уст ее слетело тихое «ах!», она прижала букет к груди, и я отчетливо услышал, как она сказала принцессе: «Это он вернулся!» Принцесса с жаром обвила Юлию руками и воскликнула: «Нет, нет, не может быть!» ― да так громко, что князь оборотил к ней пылающее лицо и гневно бросил: «Silence!» [8].
Впрочем, государь, пожалуй, не так уж сильно разгневался на милое дитя свое, но напомню еще раз, что причудливый грим ― оперный «tiranno ingrato» [9] не мог бы более удачно размалевать свою физиономию ― в самом деле придавал его лицу выражение такого неумолимого гнева, что самые трогательные тирады, самые нежные мизансцены, аллегорически изображавшие супружеское счастье венценосной четы, казалось, не способны были умилостивить его. И актеров и зрителей это приводило в немалое смущение. Даже когда князь целовал княгине руку или смахивал платком слезу в заранее отмеченных красным карандашом местах пьесы, список которой он держал в руках, его, казалось, не покидало скрытое бешенство. Камергеры, стоявшие рядом, полные раболепного рвения, шептали: «О Иисусе, что сталось с его светлостью?!» Еще доложу тебе, Иоганнес, что, покуда актеры на сцене изображали глупую трагедию, мне с помощью магического зеркала и других снарядов удалось показать на фоне ночного неба другое призрачное представление в честь пленительного создания, божественной Юлии; мелодии, сотворенные тобой в минуты священного вдохновения, сменяли одна другую; и то рядом, то в отдалении, как робкий и страстный призыв духов, звучало ее имя: «Юлия!» А тебя все не было, тебя не было, дорогой Иоганнес! Когда представление кончилось и я, как шекспировский Просперо, мог бы похвалить своего Ариэля, сказать ему, что он потрудился на славу, мне пришлось сознаться, что вся моя затея ― а я вложил в нее столь глубокий смысл ― оказалась скучной и пресной. Юлия с ее тонкой чувствительностью поняла все, но она восприняла весь спектакль, будто приятный сон, какому, проснувшись, не придают много значения. Принцесса, напротив, впала в глубокую задумчивость. Рука об руку бродили они по освещенным аллеям парка, пока двор освежался напитками в одном из павильонов. Эта минута была выбрана мною для решающего удара, но ― ты не явился, ты не явился, милый Иоганнес! Угрюмый и злой, бегал я по парку, присматривая, все ли готово для парадного фейерверка, которым должно было завершиться празднество. И тут, подняв глаза к небу, заметил я в сумраке ночи над далеким Гейерштейном маленькое красноватое облачко, всегда предвещающее непогоду; обычно оно тихо ползет по небу, а потом сразу взрывается над нами страшной грозой. Через сколько времени можно ждать этого взрыва, я, как тебе известно, определяю по виду облака с точностью до секунды. В тот вечер до грозы оставалось не более часа, и потому я решил поторопиться с фейерверком. Но тут я услышал, что Ариэль мой начал фантасмагорию, которая должна была все, все решить; с опушки парка, из маленькой капеллы Пресвятой Девы Марии, донеслись до меня звуки твоего гимна «Ave maris stella» [10]. Я поспешил туда. Юлия и принцесса стояли, преклонив колена, на молитвенной скамеечке перед капеллой под открытым небом. Не успел я добежать туда, как... Но ты не пришел, ты не пришел, мой Иоганнес! Не спрашивай меня, что было дальше... Ах! я создал то, что почитал вершиной своего мастерства, но ничего не достиг и только узнал тайну, о которой я, безмозглый дурак, до сего дня и не догадывался!
― Выкладывай все! ― загремел Крейслер. ― Все, говорю я тебе, маэстро! Что произошло дальше?
― Никоим образом! ― возразил маэстро Абрагам. ― Тебе это теперь ни к чему, Иоганнес, а у меня сердце разрывается при мысли, что мною еамим вызванные духи вселили в меня ужас и тревогу!.. «Облачко! Счастливая мысль! Так пусть же все кончится бешеной сумятицей», ― воскликнул я в исступлении и помчался к месту, откуда пускали фейерверк. Князь повелел, чтобы я дал знак, когда все будет готово. Не спуская глаз с облака, поднимавшегося все выше и выше над Гейерштейном, и увидев наконец, что оно достаточно высоко, я приказал выстрелить из мортиры. Вскоре весь двор, все общество были в сборе. После обычной игры огненных колес, ракет, шутих и прочих нехитрых фокусов наконец поднялся в воздух вензель княгини из китайских алмазных огней, но еще выше над ним всплыло и растаяло в воздухе молочным туманом имя Юлии... «Теперь пора», ― подумал я... зажег римскую свечу, и как только ракеты, шипя и треща, взвились вверх, разразилась и гроза: заполыхали багровые отсветы молний, оглушительно грохотал гром, от которого содрогались леса и горы. Ураган ворвался в парк и разбудил в густых зарослях тысячеголосый жалобный вой. Я вырвал трубу из рук пробегавшего мимо музыканта и, ликуя, начал дуть в нее, а лопающиеся ракеты, залпы из пушек и мортир весело гремели, состязаясь с раскатами грома.
Когда маэстро Абрагам дошел до этого места, Крейслер вскочил со стула и забегал по комнате, размахивая руками. Наконец он воскликнул в совершеннейшем восторге:
― Прекрасно! Великолепно! Узнаю руку своего учителя, своего друга, в котором я души не чаю!
― О, ― возразил маэстро Абрагам, ― я хорошо знаю, что тебе по вкусу именно все самые дикие, самые страшные затеи. Но я забыл рассказать тебе о том, что целиком отдало бы тебя во власть зловещему миру духов. Я велел натянуть струны эоловой арфы, которая, как тебе известно, висит над большим бассейном, и то-то любо было слушать, как ветер, этот искуснейший музыкант, заиграл на ней. В реве и кипении бури, среди раскатов грома грозно звучали мощные аккорды исполинского органа. Все быстрей и быстрей сменялись могучие звуки; казалось, то балет фурий величественнейшего стиля, какого не услышишь среди холщовых кулис театра! Но вот прошло полчаса ― и все было кончено! Месяц выполз из-за туч. Ночной ветерок умиротворяюще шелестел в листве потрясенного леса, осушая слезы на темневших кустах. Изредка еще раздавались аккорды эоловой арфы, напоминая далекие глухие удары колокола. Дивно было у меня на душе. Я был весь полон тобой, мой Иоганнес, и мнилось мне: вот сейчас ты восстанешь предо мной из-под могильного холма погибших надежд и несбывшихся грез и упадешь ко мне на грудь. И тут, в молчании ночи, из глубины сознания выплыла мысль: что за игру я затеял, зачем посягнул на зловещий рок, силой пожелал разрубить узел, сплетенный им самим, ― мысль эта, внезапно ставшая чуждой мне, как бы вырвалась из груди и уже в ином облике захлестнула меня, и я вздрогнул от ледяного ужаса, ибо должен был устрашиться самого себя... Множество блуждающих огоньков плясало и прыгало по парку, ― то слуги с фонарями подбирали шляпы, парики, кошельки для кос, шпаги, башмаки, шали, брошенные в поспешном бегстве. Я зашагал вон из парка. Но перед самыми городскими воротами, на большом мосту я остановился и еще раз оглянулся на парк: облитый волшебным светом луны, он был похож на заколдованный сад, где весело резвятся проворные эльфы. Вдруг ушей моих коснулся тоненький писк, напоминающий плач новорожденного младенца. Заподозрив недоброе, я низко перегнулся через парапет и в ярком свете луны увидел котенка, который изо всех сил цеплялся за столб, чтобы не сорваться в воду. Кто-то, вероятно, утопил кошачий выводок, и один зверек выкарабкался из воды. Что ж, подумал я, пусть это не ребенок, а всего лишь несчастное животное молит тебя о помощи, ― все равно ты должен его спасти!