Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец улыбнулся, смахнул слезы.
– Поедем, братец ты мой, поедем.
Полуобнявшись, шли они, возвращаясь к жизни обыденной. Был серый людиновский зимний день, озеро в снегу, туманные леса за ним. Завод пыхтел, как всегда, языки пламени над домной. Бабушка Франциска Ивановна со своими четками, католическим Распятием, жизненными взглядами и видом королевы из провинциального театра находилась уже в Вечности, бедные же ее останки покоились в граде Киеве. И отец, и мать, и Глеб, и другие совершали таинственно данный им путь жизни, приближаясь – одни к старости и последнему путешествию, другой к отрочеству и юности. Никто ничего не знал о своей судьбе. Глеб не знал, что в последний раз видит Людиново. Отец не знал, что чрез несколько лет будет совсем в других краях России. Мать не знала, что переживет отца и увидит крушение всей прежней жизни. И лосиха, в роковой для нее день вышедшая на вооруженного ребенка со своим ребенком, не знала, что в последний раз идет этим осинником.
Губернатор с бакенбардами окончил благополучно свою поездку. Всюду были исправники, становые. Всюду ему кланялись и принимали, как в Людинове. Искренно он полагал, что всюду внес порядок и благоденствие. В некоторой усталости от пути все же не задумывался о том, что будет, и не мог себе представить, что через тридцать лет вынесут его больного, полупараличного, из родного дома в Рязанской губернии и на лужайке парка расстреляют.
1934–1936
Тишина*
I
Отец трудно переносил чужую власть. Позволял себе иногда насмешливый, даже высокомерный тон с начальством, подсмеивался и над сослуживцами. Это создавало ему недоброжелателей.
Особенно не любил иностранцев и столичных жителей. Когда приехал из Петербурга директор Правления с помощниками для осмотра завода, которым он управлял, отец охотно угощал всех обедами и играл в винт, но в делах не уступал ничего.
Однажды, поспорив с приезжим инженером, полушутя-полусерьезно закончил изречением: «Кто хочет со мной разговаривать, тот должен молчать». Инженер промолчал. Но отца нашли слишком самостоятельным – заменили другим.
В Калугу это дошло глухо, подробностей Глеб не знал. Все-таки понял, что нехорошо. Приехала мать, тоже обеспокоенная.
– Откуда же мы будем теперь доставать деньги? – спросил Глеб.
Мать объяснила, что отец ищет другое место, а пока занят подрядом – поставляет кирпич для построек в Брянск на железную дорогу.
Это Глебу не так-то понравилось. Поставлять кирпич… Он знал подрядчиков, они ходят в чуйках, смазных сапогах. Совершенно неподходяще для отца. Глеб был несколько за него и обижен.
Радостно, разумеется, что теперь мать будет жить с ними в Калуге. Но вообще жизнь сжалась. Мать явно тревожилась, была сумрачна, часто вздыхала. Отец не то в Брянске, не то в Орле. Мать со вниманием читала его письма-донесения. Глеб тоже читал. Отец жаловался, что дела неважны: недостаточно грузят, в пути задерживают начальники станций, ожидая взяток. Все запаздывает… – может быть, и прав был гимназист Глеб, полагая, что не барское дело поставлять кирпич. Но так как это делал отец, а отцовское всегда интересно, то Глеб стал даже записывать, сколько куда отправили кирпича, следил за этим и к весне так увлекся, что иногда думал о груженых вагонах не меньше, чем об уроках. Но вагоны продолжали идти туго. Однажды мать сообщила, что придется продать Будаки. Глеб и Лиза спросили в один голос:
– Где же мы будем летом?
Они спрашивали с искренним изумлением. Как так? Кто же остается в городе на лето?
– Может быть, лето и сможем еще прожить в Будаках… там посмотрим.
Это «там посмотрим» знал Глеб с ранних лет. Хорошего оно не предвещало.
Но на этот раз он ошибся. В начале июня, после благополучных экзаменов, в Будаки все-таки тронулись. И к великой Глеба и Лизы радости мать решила отправиться на пароходе.
Солнечное утро, пухлые облачка в небе, извозчик, мимо городского сада погромыхивающий к Оке, все мирно, свободно, пахуче. Но сам пароход – теперь просто лишь занимательное, а не прежнее поэтически-фантастическое. Ехало несколько пассажиров, в третьем классе мужики, бабы. Все это было естественно, но буднично, как милым, но и незаметным показался снизу от реки будаковский сад с частоколом, с огромным дубом – Глеб лишь по дубу этому и узнал усадьбу.
На перевозе, ниже Будаков, «Владимир» остановился. Мать, Лиза, Глеб спустились в танцующую лодочку, которую гребец оттолкнул веслом от парохода: покачиваясь на окских волнах, побрела она к берегу, а «Владимир» вновь забурлил колесами и мимо Авчурина покатил вниз к Алексину.
На пристани тележка и отдельная подвода для вещей – приказчик Арефий сиял потным гоголевским носом, засел на козлы, подхихикивал и трусцой вез господ берегом Оки в имение, им уже и не принадлежавшее: купец Ирошников на днях подписал купчую и задаток перевел отцу. Но до октября домом и усадьбой еще можно было пользоваться.
Будаки и теперь, на Глеба гимназиста-третьеклассника, знавшего уже, что такое perfectum, подействовали особенно: та же белоствольная роща березовая, низенький дом, весь благоухавший жасмином соседних кустов и старинною, трогательной затхлостью, тот же балкон с колоннами, сад, частокол за ним, откуда шел к Оке крутой спуск, дуб огромнейший, великан-охранитель усадьбы – на нем некогда он застрелил белочку… Глеб помнил каждую вековую липу налево в их темной толпе, где мать прорубила в ветвях «окно» с видом на Оку – чувство сданных экзаменов, вольного и заслуженного лета в Будаках… разве плохо?
У пристани тот самый «Владимир Святой», звук колес которого так любил прежде узнавать Глеб с будаковского балкона.
Он с восторгом всходил на него по мосткам с берега. Река зыбко блистает. Пахнет водой, теплым и масляным из машины. Пароход, с будаковского берега казавшийся огромным и таинственным… – вот он, весь тут!
Любопытно было сидеть в белой рубке с красными бархатными диванчиками, где по потолку струились златистые от воды змеи, смотреть на капитана в белой фуражке, на матросов, хлопотавших около свернутых кругами канатов. В Глебовом мозгу мелькнуло вдруг: да имеет ли еще он право ездить так, по своей воле, на пароходе? Но мгновенно память восстановила возможные ученические преступления: нельзя без разрешения ходить «в театры, концерты, на публичные зрелища» – про пароходы ни звука. Слава Богу. Значит, ничего дурного.
И когда «Владимир» после медленных маневров у пристани, криков, гудков, наконец залопотал колесами, тронулся, Глеб с чувством уверенного в себе взрослого путешественника смотрел, как уходила Калуга в садах, белея церквами, с домиками по взгорью, над которыми возносился Собор – он над всем господствовал.
Две кружевные, в белой пене струи вились за кормою от колес, а потом расходились стеклянным колебанием похлюпывая в берегах. Плыть Глебу нравилось, Ока покойна, зеркальна впереди, кое-где с нежною рябью. Леса подходят с нагорного берега, все это виделось, чувствовалось сквозь ушедшее, хотя сам он был уже не совсем прежним.
Глеб теперь меньше охотился, больше читал. Как и прежде, подолгу любил сидеть у калитки частокола, на скамеечке под кленами, откуда видна излучина Оки, Заречье, романтическая усадьба Авчурино. Пароходы по-прежнему шли – утром из Калуги, вечером в Калугу, но теперь в прохождении их не было прежней таинственности и ни Глеб, ни Лиза уже не волновались на балконе и не спорили из-за того, «Дмитрий Донской» идет или «Екатерина». Не ездил Глеб более и в ночное. Зато тургеневский «Фауст» получил для него пейзаж будаковский, тут в саду и беседка, где происходило знаменитое чтение. А «Обрыв» явно за частоколом. Вниз к Оке и сбегала Вера к лохматому Волохову.
И еще вошло нечто в его жизнь: чувство расставания. Будаки проданы! Это последнее здесь лето. Будаки уже не Эдем детства, а что-то действительное и уходящее. Что бы Глеб ни устраивал, чем бы ни занимался, ощущение, что отсюда скоро придется уехать и навсегда, не покидало. Это последний островок прошлого, впереди Калуга, ученье, сурово-беспросветный склад жизни гимназической. Такие и подобные им чувства наплывали особенно, когда он уходил в сад, отворял калитку в частоколе и садился на скамеечку под кленами. Тут сидел подолгу. Обольщал его свет, простор дальних за Окою полей, белеющий в липах дом Авчурина, серебряная излучина реки. Как покойна в вечности своей Ока! Страшно становилось, когда представлял он себе – ни его, ни отца, ни матери, ни даже бабушки Франи не было еще, а Ока уже была. Другие леса, другие поля, никаких Будаков и Авчуриных, а она та же. Если бы тысячи лет назад бросили в нее ветку, она так же плыла бы через всю страну, оказалась бы в том же море, хотя никто страну эту не называл еще Россией, как и море – Каспийским. Но и так же все будет, когда ни Будаков не останется, ни отца и ни матери, ни его, Глеба…