Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обращаясь к хозяйке, директор сказал, с прежней полумогильной любезностью:
– Если Анна Сергеевна находит, что слишком строго, я готов смягчить.
Она улыбнулась, кивнула. Красавец объявил малый шлем.
Так являлись и разрешались огорчения детской жизни Глеба, казавшиеся ему большими. О настоящем большом он не имел еще понятия. Между тем, не из одного повседневного состояла его жизнь.
…Однажды, незадолго до Рождества, Красавец приехал в дом Тарховой расстроенный. Беспокойно заглаживал рукою назад редковатые волосы, подрыгивал ножкой, наконец, обратился к Лизе.
– Душечка, из Людинова телеграмма. Ты понимаешь, не надо заранее волноваться, все, конечно, устроится, но вы с Глебом должны ехать немедленно. Мама захворала.
Лиза ничего не ответила. Глаза у ней сразу налились слезами. Красавец ласково привлек ее, поцеловал в лоб, сквозь кудряшки.
– Плакать не надо, болезнь серьезная, но не такая… понимаешь…
Он многозначительно поиграл губами.
– Если нас зовут, значит же…
Глеба не было дома, он ходил к Докину. Когда вернулся, Красавец уже уехал. Лиза плакала теперь с Соней-Собачкой, прибежавшей тоже. Глеб от ужаса ничего не мог даже сообразить… Просто его как-то прихлопнуло.
– Глеб, Глеб, – говорила Собачка, сама давясь слезами, но делая над собою усилия, чтобы держаться, – ты не мучься, Глеб, тетечка выздоровеет, этого быть не может. Красавец сказал… что у тетечки болезнь печени. От этого… выздоравливают.
Красавец разрешил ей ночевать у них. Девочки спали вместе, охали и вздыхали с вечера, все же крепко заснули. Глебу было приятно, что тут с ними, в беде, еще и Собачка, теплая, ласковая, такая своя. После всяких волнений и он заснул, сном детским, глубоким, с тяжелым, почти страшным пробуждением: образ стольких ужасных пробуждений будущей, взрослой жизни!
Девочки поднялись рано. Еще не рассвело. При жалкой свече, едва отгонявшей тьму, наспех укладывались. Глеб тоже вставал. Он потерял свою важность. Меньше всего походил теперь на Herr Professor'a времен Дреца. Жался к девочкам, с ними все-таки легче.
А Красавец с утра полетел в обе гимназии за отпусками – что без труда и получил: «по домашним обстоятельствам». Около часу, с отпускными свидетельствами и деньгами был уже в доме Тарховой. Нынче держался бодрее. Уверенностью своей хорошо на детей действовал.
– Душечка, – говорил Лизе, – помни, в Туле пересядете на Орел, по Московско-Курской, а в Орле будете поздно вечером, не проспи, надо пересесть на Брянск, это Орловско-Витебская, рано утром слезете в Радице, тоже еще темно будет. А уж там вас встретят из Людинова.
Да, не шутка! Тула, Орел, Брянск… Ряжско-Вяземская, Московско-Курская, Орловско-Витебская… Как приятно было ехать в Будаки на лошадях, но здесь все другое, надо исколесить Бог знает сколько, заезжать в огромные города, пересаживаться, помнить расписания поездов…
В половине второго Красавец усадил их в вагон третьего класса. Звонили звонки, первый, второй, третий. Толстый обе-кондуктор в темном кафтане, подпоясанный, в шароварах, свисающих на низкие блестящие сапоги, просвистал в свой свисток.
– Милочка, – крикнул Лизе Красавец, – билеты береги! Паровоз обе-кондуктору ответил. Сотрясаясь, поезд тронулся.
Начался для Глеба новый мир.
Настоящая железная дорога, «казенная», как тогда говорили. Глеб знал мальцовскую, никогда еще не ездил по казенной. Какое все огромное и жуткое! Гигантскими показались вагоны, быстрота потрясающая: Красавец сказал, что их поезд идет тридцать верст в час! Оно и видно. Как несутся за окном, с налипающим, и тающим снежком на стеклах, рощицы и перелески, деревни вдалеке, полузавеянные мутно-белесой мглой. Если высунуться, больно станет сечь этот косо летящий, мелкий снег!
В вагоне на лавочках мужики в полушубках, мещане, бабы, попадья с ребенком. Пахнет овчиной, дымком от чугунной печки. Обе-кондуктор очень важно требует билеты. Сквозь пенсне взглядывает на них, прощелкивает машинкой. Появляется истопник. Он подбрасывает дровец в печурку, пламя сразу освещает вагон и веселит. Начинается огненное его гудение, красное пятно танцует внизу по жестяному листу, становится жарко, чугун накаляется, и сквозь щелки в коленчатой трубе видно, как летят золотые стрелы.
Глеб с Лизой у окошка, притулились, печально глядят в надвигающиеся сумерки декабрьские. Им кажется, что поезд мчит их фантастически. Кругом говор, галдеж в соседнем отделении, но они одни, заброшенные в иной мир, горестные дети. Поезд же идет все дальше, чрез всякие Ферзиковы, Алексины, близится Тула. И уж совсем темно. Огни мелькают.
Тульский буфет, где они спросили чаю, показался Глебу ослепительно-великолепным. Свет огромнейших ламп, длинные столы с приборами, под накрахмаленными скатертями. Серебряные сахарницы, огромный, пузатый самовар вдали, чахлые пальмы на столе в кадочках и толпа, то приливавшая, то отливавшая. В дверях появлялся швейцар, спокойный и великолепный: звонил в большой колокольчик.
– Первый звонок на Москву-у!
А через несколько минут, тем же голосом Рока, вежливо-неумолимого:
– Второй звонок на Калу-гу-у!
Глеб все боялся опоздать. Лиза тоже. И наскоро допив чай, среди помещиков, хлебавших борщ, военных, хлопавших у стойки по рюмашке, дам с детьми и узлами, путешествующих из Гродно в Челябинск, робко стали они пробираться к платформе орловского поезда. Глеб нес чемоданчик, а рукою держался за Лизу. Во мраке, холоде чужих мест, в этих летящих поездах, незнакомой толпе, с тоскою и почти отчаянием в сердце, был это тяжкий для него путь. Женская рука вела его. Тонкие пальчики Лизы, грустные ее косички, меховая шапочка…
Долго ждали они на полуоткрытой платформе орловского поезда. Дул ветер, сбоку заносило снежком. Они были похожи на одиноких сирот.
Наконец, грозный паровоз, весь в дыму, пару, с огненными глазами, задыхаясь и сердито шипя, подкатил к платформе. Все полезли в вагоны.
Через четверть часа Глеб и Лиза мчались по безмолвным полям России. Привалившись друг к другу, задремывая и просыпаясь, катили мимо весьма знаменитых, как бы святых мест Родины. Может быть, в этот темный час у Козловой засеки, в Ясной Поляне Лев Толстой дописывал «Хозяина и работника». А совсем недавно Тургенев, кутая в плед подагрические свои ноги, садился на станции Мценск из имения Спасского в поезд на Москву. И сам Тургенев, со всею своей славой, был соседом по имению тети Любы, матери Сони-Собачки.
Орла не проспали. Без Лизы, без ее женской выносливости, робкой настойчивости Глеб в Орле бы погиб – это было уж в первом часу ночи, когда детский сон непреоборим. Глеб бессмысленно шел по вокзалу, тоже большому и ярко освещенному, ничего не понимал, кроме того, что он в каком-то аду. Все равно куда идти, только бы дойти и сесть.
Было совсем темно, когда Лиза, двадцать раз спросив у кондуктора о радицкой платформе, вывела Глеба из вагона – ему показалось, прямо в ночь. Ничего не видать! Поезд ушел, вкусный, лесной воздух их охватил… вдалеке виднелись огни Брянска. Ни души.
Но за изгородью что-то зашевелилось, в ночном безмолвии длинно вздохнула, пофыркивая, лошадь. Человек появился.
– Это которые в Людиново? Директорские дети? Ну, так-так, приказано вас отвезти. Пожалуйте.
Филипп, номерной из «господского дома» Радицы, взял Лизин чемоданчик и повел их к лошади – до Радицы версты две, там приготовлена и комната. Отдохнут, а часиков в девять и поезд в Людиново.
Филипп говорил просто и приветливо, но и с оттенком почтительности: директорские дети.
Глеб не мог бы, и взрослым, вспомнить лицо этого Филиппа, безвестного человека России, явившегося им тогда неким благовестителем: ибо когда в полной тьме Лизин голос, намученный, но верный, слабо прозвучал: «Мама жива?», то Филипп, запахивая полушубок и садясь на козлы, весело и спокойно сказал: «Слава Богу. Ныне человек был из Людинова, велели вам передать – барыне со вчерашнего дня лучше».
И он тронул лошадь. Санным путем, по каким-то ухабам, мимо елочек, сосен, влекла их лошадка. Все равно куда. Маме лучше. Она жива, будет жить! Лиза тихонько плакала: счастливыми, благодатными слезами.
Через четверть часа лошадь остановилась у двухэтажного дома, вблизи завода. В передней горел огонек.
Дети камнем заснули в комнате господского дома Радицы. Комната эта была старинная, редко обитаемая, с очаровательным запахом долго стоявших вещей, постельного белья, чего-то сыровато-затхлого и необычайно покойного. Здесь можно отдохнуть от всех треволнений этих дней.
Филипп едва их добудился. Но поезд не ждет, и при низком морозном солнце, инее, вкусном колком воздухе, отправились они на той же лошадке на станцию мальцовской узкоколейки. После «казенной» дороги все это было знакомое, свое. Маленький паровозик с трубою кверху шире, в каком-то железном чепчике, с крошечными вагонами подали к платформе. Филипп усадил детей в «директорский» вагон, обитый малиновым бархатом.