Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот она эта самая и есть Жировка.
Улица довольно просторная и чистая. В начале ее церковь. Спокойные купеческие дома. Через несколько минут, уже начав опять спускаться под гору, они остановились у особняка с воротами, калиткою во двор. Второй этаж его деревянный, над нижним каменным. Нечто солидно-мещанское. Ворота отворены. Извозчик въехал во двор, слегка заросший сквозь мелкий булыжник травкою. Сараи, амбары, службы. Из конюшни Петька выводил Скромную.
Мать улыбалась с крыльца.
– Ну вот, сыночка, и новое наше жилье.
Жилье предназначалось и для Лизы, обращалась же мать лишь к Глебу. Так принято было.
По деревянной лестнице, свежевыкрашенной, пахнувшей краской, с серо-красным половичком поднялись наверх – хотя улица и неблагозвучна, но квартира понравилась и Глебу, и Лизе. Пять больших комнат, простор, свет, все отделано заново, свеженькие обои, пахнущие еще краскою полы с половичками – если ступить прямо на половицу, останется туманно-потный след. Длинный фасад во двор – вдали, за крышами под горой блестит дуга Оки. Это Глеба тоже порадовало. Он высунулся даже в окно – оттуда приехали, там Будаки.
Короткий же фасад дома – на улицу: она спускается здесь вниз, направо, к зданию тюрьмы и все той же Оке.
– Мне очень нравится, – говорила Лиза.
– Это твоя комната, а это сыночкина.
Глеб не удивился, что его комната лучше Лизиной и той, где будет жить мать: он просто этого и не заметил, а заметил бы, тоже не поинтересовался бы.
Так и должно быть. Это естественно.
Глеб сразу довольно приятно почувствовал себя здесь. Свет часто поставленных окон, дальний и просторный вид, запах краски, ощущение чистоты, новизны… – все хорошо.
Ужинали под большой висячей лампой. После Будаков казалась она ослепительной. Мать рассказывала, что отец уже в Илеве, далеко, на границе Тамбовской и Нижегородской губерний. Там большие заводы. Все запущено, в беспорядке, ему много работы. На другом заводе, Балыковском, он должен перестроить домну и переделать дом. Они туда и переедут Но это еще не скоро. Зиму мать проведет в Калуге.
Глебу это понравилось. Нравилось и то, что теперь поселится с ними кузина Соня-Собачка.
* * *Церковь в начале улицы была во имя Спаса, местность же, видимо, издавна называлась Жировской, и хоть название это скорее веселое – как будто бы тут «жируют» – ничего особенно веселого в Спасо-Жировке не было. Обыкновенная улица русского города, вниз спускающаяся к тюрьме, Оке.
Где-то внизу и кожевенные заводы – иногда в щегольской пролетке, парою на пристяжку, спускался туда их владелец, розовый молодой купчик Каштанов, сероглазый, нарядный. Мещанские девушки заглядывались на него, а то и Лиза с Собачкой хихикали из окна. Вот и все развлечение!
На той стороне улицы, окна в окна с Глебовой комнатой совсем мрачный дом, двухэтажный, тяжелый, вечерами темный – разве в кухне огонек. Ворота на замке. Во дворе склады, амбары. Подводы подъезжали к воротам, те отворялись, опять захлопывались, а потом те же подводы с грузом пеньки, жмыхов, выбирались обратно. И опять тишина! Или выедут в тележке, на дородной кобыле и обитатели: два брата, безусые и безбородые, с желтовато-одутловатыми лицами.
Но это все было лишь окружение. И Глеб, и мать, и Лиза, Соня жили своею жизнью, в светлой квартире, как на острове, со Спасо-Жировкой не сливались (мать называла ее, даже, слегка с усмешкой, на французский манер: Спасс-на-Жироннь).
Каждое утро Петька подавал к подъезду Скромную, в пролетке, на резиновых шинах. Глеб, полный уроками, Лиза и Соня, кое-как разместившись, катили в гимназию. Глеба Петька ссаживал на углу Никитской, а девиц вез в их учреждение. Иногда, отстегивая фартук пролетки, слегка им подмигивал – Петька и раньше был развязен, а попав в Калугу, вполне стал считать себя львом столичным.
Гимназические дела Глеба оказались неплохи: за опоздание не корили (мать заранее все уладила), пропущенное он нагнал быстро. А вообще в этом году, плавно изо дня в день катившемся, чувствовал он себя несколько по-иному. Гимназия, как и раньше, нерадостна. Та же тяжелая скука, недруг-директор, унылые учителя и надзиратели. Но все это не совсем так принималось, как раньше. Глеб точно бы крепче стоял на ногах. То, что у них в Калуге хорошая квартира и почти беговая лошадь, на которой он ездит в гимназию, что он хорошо одет, знаком с губернатором, что его дядя всему городу известный врач Красавец, что он учится отлично, подымало его в собственных глазах. Не такой уж он затерянный, бесправный…
Разумеется, всегда может случиться неприятность в гимназии, все-таки, когда выходил он после уроков на подъезд и там ждала своя лошадь, свой кучер, то не только швейцар, но и выходивший учитель смотрел на него благосклоннее. Приятно было и вызывать зависть товарищей – иногда он подвозил их: рыженького Докина, хромого Каверина. Раз даже предложил вышедшему с ним математику завезти его – математик поблагодарил и согласился.
Так шли обыденные дни юного гимназиста Глеба, а дела страны, его вскормившей, шли своим, им назначенным ходом.
Раз, в октябре утром, Глеб, как всегда, слез у гимназии с пролетки, думая, вызовет ли его немец. Петька с Лизой и Соней-Собачкой покатили дальше. Медленно раздевшись внизу, подымался он к себе в класс. Было прохладно, серо, окна открыты. По коридору дуло.
Его догнал Докин. Они поздоровались.
– А ты знаешь новость? Государь скончался!
– Ну-у…
– Ей-Богу правда.
Глеб не знал, что сказать и вообще, как себя держать. Государь скончался… это, конечно, очень плохо…
– Наверно, уроков не будет.
Красные руки Горденки, как всегда, вылезали из рукавов мундирчика. Он имел вид самоуверенный.
– На панихиду погонят вниз. Рыженький Докин не согласился.
– Не может быть, чтобы на весь день отпустили. Алгебра пропадет, конечно, и то слава Богу. А немецкий я все-таки буду готовить.
Глеб был несколько смущен, но взволнован ли? Конечно, нечто случилось… но – он совсем не знал этого Императора. Видел лишь на портретах, отношения к нему не имел. А немецкие глаголы… Да, отменят нынче немецкий, или нет?
Так же смотрели и товарищи. Перед первым уроком в классе стоял шум, как обычно. Дежурный не успевал стирать появлявшиеся на аспидной доске надписи, Иванов второй гонялся за Павловым Петром, а хромой Каверин, заткнув уши руками, вслух зубрил над своей партой латинскую грамматику. Концерт развивался нормально – чтобы с приходом учителя вдруг превратиться в читаемую дежурным молитву, до которой тоже никому дела не было – в особенности учителю.
Сегодня все вышло иначе. По коридору проходил полный, слегка обрюзгший, со спутанной бородкой и карими приятными глазами учитель русского языка Петр Кузьмич.
Этот Петр Кузьмич, сын сельского священника, учился некогда в Московском университете, был обитателем Козих и Бронных, слушал Стороженок и Ключевских, ходил в театр на галерку. С друзьями не раз пел «Гаудеамус». На Татьяну плакал пьяными слезами, когда лохматый литератор, вскочив на стол в ресторане «Петергоф», звал желающих «вперед на бой, в борьбу со тьмой». Кончив университет, засел в Калуге. На бой уже не звал, но рассказывал о былинах, «Слове о полку Игореве», задавал сочинения «О значении поэзии Пушкина в русской литературе», ставил отметки. В городе играл в винт и выпивал. Обычно был тих, невесел. Но иногда вдруг приходил в ярость.
Сейчас Петр Кузьмич приостановился, а потом отворил стеклянную дверь и грузным туловищем на коротких ногах с высоко подтянутыми штанами ввалился в класс.
– Что это за шум?
Он спросил громко, с недовольным оттенком, но ничего особенного в вопросе не было. Именно потому, и еще потому, что его не боялись (скорее даже любили), шум нисколько не смолк: просто не обратили внимание.
Но сегодня Петр Кузьмич был особенный. Уже красный, уже взлохмаченный, вдруг он побагровел, налился кровью.
– Тише! Слышите вы, тишина! Молчать! Он орал уже как исступленный.
– Государь скончался, а они… они… молчать! У России горе, а они… взрослые, должны уже понимать! Император умер… Императора нет!
Он подскочил к первой парте, хлопнул пухлой ладонью:
– Траур! Поняли, траур, а они…
Петр Кузьмич задохнулся. Дрожащей коротковатой рукой вытащил из заднего кармана вицмундира платок, отер им лицо, глаза, бросился вон из класса. С порога успел снова крикнуть:
– Молчать!
Глеб ясно видел на глазах его слезы. Он был с ним в добрых отношениях, Петр Кузьмич ему даже нравился. Некоторое смущение он чувствовал и сейчас, некую за класс неловкость. Но все-таки… – Петр Кузьмич их изругал, в том числе и его, Глеба. Это слишком. Шум был обычный, к. смерти Императора это отношения не имело. Конечно, печально, что он умер. Но плакать, убиваться из-за этого Глеб не мог. Таких чувств просто в нем не было. Он не верил, что они есть у других.