Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем далее шел поезд, тем одиноче чувствовал себя Глеб. Пустыннее и диче казалась ему страна, невеселы бесконечные горизонты.
Так, к вечеру, добрались они до станции. Оттуда ехать уже на лошадях, более ста верст.
Тяжеловесный тарантас, большие лошади, незнакомый кучер. Завтра Пасха, надо спешить. Надели дорожные свиты, уселись и тронулись. Ровные поля тамбовские, чуть с прозеленью, в ложбинах сыро, а за тарантасом пыль. Безмолвная эта окрестность казалась сумрачной. Села редки, огромны. Одно попалось мордовское. Странный край. Нет, под Калугою лучше.
Темно-красно-пепельный закат угасал. Издали потянуло влагой большой реки. Дорога еще серела среди полей.
Ночь спускалась. В скифском поле, близ разлившейся Мокши бродили фигуры. Тут и повозки, лошади. Кусты темнели. Кучер слез, долго разговаривал с мужиками, потом вернулся.
– Разлив ныне, барыня. Луга на многие версты затоплены. Парома подождать придется, на веслах пойдем. Народу уж подобралось порядочно, как еще уместимся.
Парома ждали долго. Глеб беспокойно, с тяжким чувством всматривался в темноту ночи. Ну и заехали!
Наконец, паром прибыл – это можно было определить по возне, гуторению мужиков вправо в потемках, около кустиков. Плескалась вода, гремели вынимаемые весла.
Тройка давала право на уважение. И мать, и Глеба уважали за лошадей, «директорских», с Илевского завода. Тарантас пропустили на паром первым – лошади боязливо ступали по бревнышкам, танцевавшим под копытами. Тарантас прыгал, вода где-то рядом похлюпывала… и вдруг тройка уверенно взмахнула на паром – лошадиные морды остановились на дальнем конце его, у самых перил. А дальше двинулись повозки мордвы, татар, да и наша тамбовская Русь – пешие мужички и бабы, торопившиеся к заутрене.
Толкались и охали, руганулись, понятно, сколько хотели. Но все устроились. И после должного гвалта плавание началось. Именно плавание. Ибо этот паром – скорее Ноев ковчег, чем паромы на канате, прославленные Толстыми и Чеховыми.
Вначале шли тихо на веслах. Цеплялись кое-где за потопленные кусты, потом выбрались на простор, но попали в течение, на быстрину, паром понесло вправо.
Лошадей выпрягли, они стояли отдельно. Глеб же с матерью так и остались в тарантасе, перед ними торчали задранные кверху оглобли. Дальше перила, вода, над оглоблями небо, по которому чертят они свой путь, задевая за звезды. Звезд было много. Вся чернота воды вокруг дробилась золотыми блестками и змейками.
Вот сбоку куст, весла шуршат о лозняк, гребцы ругаются. И плывет над ними звездный атлас.
Глеб не мог бы сказать, что бодро себя чувствует. Тьма, разлив, куда-то плывут… – он просто робел, сердце ныло. Слабый звездный свет давал видеть вблизи материнские прекрасные глаза, тонкий профиль. Мать сидела в небольшой своей шляпе со страусовым пером на подушках тарантаса, точно в ложе. Глеб, хоть и считал себя мужчиной и охотником и не сознался бы, что трусит, именно сейчас трусил. Рядом плечо матери. С нею не пропадешь, а все-таки… «страшновато».
– Скоро приедем?
Мать могла бы вполне улыбнуться. Но тоном всезнающим тотчас ответила:
– Скоро, сыночка.
Мать с ранних детских лет действовала на него неодолимо. И сейчас, если мать, пусть и бессмысленно, сказала «скоро», значит, так и будет.
– На стремя вышли, – сказал кто-то в темноте.
– Дойдем ли куды… – бормотал бабий голос.
Ковчег быстро несло вбок. Гребцы вновь ругались, надо было налегать, а то течением снесет далеко.
Но стремя оказалось не таким широким. Паром ткнулся в глыбу, описал странный полукруг – оглобли прочертили по звездам удивительную кривую – и вошел вновь в спокойные воды.
Лошади иногда потопатывали, иногда, скаля зубы, ржали – сердились друг на друга, хватали за гривы. Бабы вздыхали. Вода хлюпала. Ночь все черней, черней… Где Арарат? Никто ничего не знал.
Разные звезды, созвездия приходили в прямоугольник оглобель и уходили. Но вот в этом прямоугольнике, ниже звезд, выше воды, появился свет. Огоньки зажигались, золотистые и далекие – там, на берегу.
В темноте выступил нежно-златистый, в светлом дыму силуэт церкви.
На ковчеге задвигались. Весла перестали плескать.
– Преображенское!
– Ишь куды занесло!
– Куды, куды… в этакую темь не туды еще заплывешь. Вертать надо.
Пошумели, поспорили, кормчий что-то доказывал, и паром, правда, изменил направление: взяли налево под углом, почти против течения, чтобы наверстать унесенное стременем.
Шли совсем медленно, будто стояли на месте. Но над водой, на пригорке, все яснее виднелась церковь. Благовест доносился. Мать наклонилась над Глебом.
– Христос воскресе! И поцеловала.
– Воистину воскресе, – ответил Глеб.
Он не очень предан был всему этому, да и мать тоже. Но их несла в себе жизнь русская, сама тогдашняя Россия, как бескрайная вода паром. Глеб ответил «воистину» без мистического подъема, но все-таки знал, что ответить так надо, все отвечают, он с детства слышал это – с ним связано нечто торжественное и радостное. А сейчас почувствовал, что все в порядке, берег со светящейся церковью приближался.
Он ощутил усталость, положил голову на плечо матери.
– Подремали, сыночка. Утомился.
Он мог устать, она – нет. Он мог дремать, склоняя голову ей на плечо, ее же плечо для того и создано, чтобы к нему склоняться.
Мать сидела ровная и покойная. Паром медленно плыл к берегу по совсем тихому месту, раздвигая кусты. Звезды текли. И уж нельзя было сбиться – с суши сияла церковь.
* * *Ехали ночь, ехали день. Где-то перепрягали – отец выслал подставы – где-то наскоро подзакусывали. Из Тамбовской губернии передвигались в Нижегородскую. В рано занявшемся белом дне, при порывах ветра, в жестком тарантасе катили по ранне-пустынным селам, потом села стали оживленнее, попадались парни, девки расфранченные. Качались на качелях, катали по желобкам яйца, пели, христосовались. Пьяные мужики разгуливали по слободам. Для Глеба же весь этот день слился во что-то пестрое и смутное, толчки тарантаса, слипающиеся веки, острый свет, ветер и рядом плечо матери, с которого мало когда и съезжала его голова. В промежутки между дремотой он стеклянным взором глядел на не нравившиеся ему поля, без конца вдаль шедшие.
К вечеру началась сторона лесная: ельники, сосонники, можжевельник, комары. Ни души!
Нежно-печальная заря млела за болотом и чуть распускавшимися березами, когда мелькнули впереди огоньки. Кучер подбодрился – и по гати, по тряским бревнышкам поднял тройку на рысь – мать с Глебом подпрыгивали на подушке: все равно, слава Богу – Илев.
А через несколько минут катили уже слободою. Слева парк, справа ненужно-сладостное, розовое зеркало озера. Тарантас подкатил к огромному дому, лакей выскочил из освещенных дверей. За ним отец появился – все такой же, в сереньком пиджаке, невысокий и плотный, с рыжеватою бородой, в высоких полуохотничьих сапогах.
У Глеба был несколько окостенелый вид. Улыбаясь, поцеловал он отца в знакомые табачные усы, будто и ласково, но отсутствовал.
– Сыночка устал, – сказала мать. – Тарантас тряский, дороги у вас здесь нехорошие.
Отец сделал комически-извиняющуюся гримасу:
– Виноват, виноват!
Да и правда, по тону матери можно было подумать, что кого-то она укоряет за длинность расстояний, глушь, тряску тарантаса. Ведь сыночка устал, подумать только!
– А гимназист наш отоспится, отдохнет, – весело говорил отец. – Ну, идем, вам там наверху комнаты готовы.
И повел узенькой, темноватой лестницей. Внизу раздавались голоса, смех, стучали посудой.
– Здесь в восемь часов обедают, – сказал отец, когда поднялись на хоры. – Аркадий Иванович так привык.
Глеб оглядывался с любопытством. Усталость его прошла. Они оказались на хорах огромной, как ему представилось, залы, обращенной в столовую. Внизу ярко она освещена. За столом с куличами и пасхами несколько человек ели, разговаривали, хохотали. Цветы, поблескивание хрусталя, бутылки…
– Этот худой, лысый, в середине и есть Ганешин, Аркадий Иваныч, – вполголоса сказал Глебу отец. – Наш хозяин. Завтра я тебя с ним познакомлю. А теперь, – обратился он уже к матери, – велю сюда подать вам ужинать.
Мать тоже взглянула вниз, но без особого удовольствия: ничего этого она не любила, ни коньяков, ни застольного шума, ни карт.
У отца оказалась наверху чуть ли не целая квартира – комнаты невысокие и не весьма просторные, но заново и по-столичному отделанные. Окна выходили в парк, а двери в коридор, окружавший хоры. Тут было тихо, снизу шума не доносилось.
Так въехал Глеб еще в одно временное свое пристанище, явно ему чем-то уже знакомое, но и все-таки новое, как в таинственном и непрерывном течении дней и сам он, теперешний, был уже не совсем прежний. Поужинав с матерью и отцом, оставшись один в своей комнате, он, прежде чем лечь, отворил окно – темный, горьким ароматов настоянный воздух поплыл к нему. Внизу играли на рояле. Ему приятны были эти звуки. Тот же Шопен, которого он знает с ранних лет.