Далекие ветры - Василий Коньяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Музыканты тыкались в снег размягшими, как сыромятными, ботинками. Ноги их были по колено мокры. Старик спустился с крыльца и пошел сзади на кладбище за огороды.
Его никто не замечал, от этого было легче. Никто не навязывался, не лез с разговорами. Хотелось понимать все одному и никому не мешать.
У могилы на желтых буграх глины толпились люди, а он стоял в стороне у приготовленной и еще не собранной оградки из штакетника…
Всего неделю назад ходил он проведать Матвея. Получил пенсию, купил бутылку белой — может, полегчало ему, выпьем.
В светлой горнице Мысиных никого не было — бабка по хозяйству ушла.
Старик сел на табуретку рядом с Матвеем, вглядываясь в его лицо, спросил:
— Какая она у тебя, болезнь-то?
— Дышать тяжело стало. А терпеть можно, не так больно. Вот живот напух, закаменел, трогать нельзя.
Матвей осторожно касался ладонью рубахи поверх живота, морщась, прислушивался к боли.
— Ни с того ни с сего заболел. Выпил неладно. Зашел к соседке, она подала кружку пива, а оно старое, должно было, застоялось. Пришел, лег на печь, живот и стало разносить. Теперь затвердел… Врачи говорят — печень. Не положили в больницу. Да я и сам рад, что не в больницу. Старуха молоком отводится. Поправлюсь.
— Я выпить принес. Беленькой. Может, сможешь?
— Нет… Не могу. Не ем ничего. Полмесяца скоро…
Отказался. Никогда до этого не отказывался.
— Да… Вот и не знаешь, с чего навалится. Ноги не держат, — тихо говорил Матвей в потолок, удивленно качая головой. — На улице-то сейчас как?..
На улице тепло. Грели свежераспиленные рейки оградки, качался выстроганный крест — его держали у края могилы. Закричали, изнемогая, женщины, когда стали опускать на рушниках гроб. Старик поднялся на глиняный бугор и увидел, как внизу двое мужчин высвобождали рушники и, упираясь спинами в стену ямы, забивали в крышку гвозди.
Там лежал Матвей, к которому старик ходил говорить, выпивать, сидеть долго, которому был нужен. Старик все смотрел и смотрел в холодный сумрак, на зачищенный и еще не засыпанный угол ямы, наклонился к кому-то из мужиков и спросил тихо, будто у себя:
— А что… Если ему бутылку водки туда поставить… В голова… Нераспечатанную… И посмотреть когда-нибудь… Отопьет он ее, нет?
Мужик стал заглядывать ему в лицо, округляя глаза.
Тогда старик пошел домой. Люди еще оставались на кладбище, разбредались по сырому, не сдерживающему снегу к крестам и оградкам, а старику уже нечего было там делать. Когда вспомнил, что отсюда ему теперь со своим горем не к кому идти и поговорить, заплакал…
На печку не попадал свет из окон — он высвечивал пол и упирался в крашеную облицовку, но на печи оставался желанный уют. Печное тепло и с утра, и ночью никогда не обжигало, а проникало через подостланное пальто, медленно доставая до самой далекой точки усталости и недомогания, мягко ласкало и утешало. А что отогревать? Высосана из него жизнь, утянуло тело, выпирают только твердые узлы суставов.
Сухи глаза — смазки не хватает, — думает он. Ушло и ничего не будет впереди. Похоронили Матвея. Теперь пойдет только он, больше некому.
Старик некрасив. Густые волосы его путанны, рыхлы. То ли седы они, то ли выцвели. Лицо темное, бескровное, и жив на лице только нос, напряженно налитый багровостью. Он велик для этого лица, бесформен, как березовый наплыв.
— Деда дома. — Пришли внуки — Ленька и Мишка. Ленька в зимнем пальто с короткими рукавами, из которых выглядывают тонкие руки в мокрых шерстяных варежках. Варежки отяжелели, спустились на кисти. Обнажившиеся запястья рук — обветренны.
Мишка в телогрейке с подвернутыми рукавами, подпоясанной солдатским ремнем.
Леньке десять лет, Мишке восемь. Они не похожи друг на друга. У Леньки мягкие белые волосы, как осотовый пух, синие глаза с созерцательной задумчивостью. У Мишки темные волосы, темные глаза.
Раздеваться они не умеют. Они вылезают из своей одежды, как с лесины кору счищают, остаются в ситцевых рубашках.
Внуки бросают у порога кирзовые сапоги, шерстяные носки, портянки, мокрые, как невыжатая половая тряпка. Голые ноги их сразу замерзают.
Чтобы согреть их, они пробегают к столу, становятся коленками на табуретки и отдают ноги воздуху. Солнечный свет из окна находит их и тихо ласкает через стекло.
Мальчишки смотрят на огород, на неподвижную воду, подступившую к самой стене избы. Они каждый год ждут этого весеннего дня. Сегодня тяжелый, набрякший водой снег, еще белый в низине перед окном, стал набухать. В самой середине лога проглянуло темное окно воды. Оно стало полниться, захватывая снег, и вот уж, меняя формы, ушло далеко, подступило к тыну, касаясь неровных кольев. Зовет неподвижная вода, подойти к ее краешку, заглянуть, увидеть, как в темном зеркале, свое плотное колыхающееся отражение на фоне бесконечного неба и далеких облаков. Но не подойдешь, не всколыхнешь рукой ледяную гладь. Ступишь на снег, ухнешь обеими ногами, и начнет с сапогов заполнять тебя вода — не вылезешь.
Вот уж вода просочилась через тын и все ближе, ближе к согре. Скоро начнет стекать. Ждут этой минуты мальчишки с первых теплых лучей. Но еще держит воду наезженный гребень дороги. А лог полон, перенасыщен силой, ушел далеко к чужим огородам. Стоит перед глазами, пугая и знобя.
Но пробил, дорогу ручеек, и потянулись по воде прошлогодние стебли травы. Теперь только лопатой помочь, пробить корку дороги, и зашумит неудержимый поток. На пути своем он смоет снег до травы, до глины. У самого склона низвергнется глубоко под снег, а внизу вырвется снова, играя слепящими бликами, разливаясь по кочкам, по красноталу.
Куда исчезает вода? Вымытый прогал широк. Можно спуститься под козырек снега на обледенелую ступеньку и держаться за скользкий выступ. Если упасть в исчезающую глубину, будет сначала крик, мелькнут сапоги и все уйдет под снег в неизвестность, как дощечка, как палка, брошенная только что Ленькой. И ничто там, в согре, из-под снега не появится, как не появилось ни разу, сколько ни бросай.
От холодной пыли мокры лицо и одежда. Вылезли братья из прогала, когда у них замерзли ноги.
А теперь сидят Мишка и Ленька на табуретках, облокотившись на стол, смотрят, как уже убыла вода, оставив травяную бахрому на тыне.
Скучно на огороде. Жалко, что уходит большая вода.
— Если бы ручей долго бежал, — говорит Мишка, — он бы стал речкой. Галька бы появилась. Правда? Я уже видел несколько штук… И песок…
Ленька ничего не отвечает. Глаза его живут другим, наполненным синевой отражением рам, солнцем.
Мишке скучно молчать, больно коленкам, и он соскакивает на пол, попадает в яркий сноп света, пылинками обозначенный в воздухе. На свету, изменившись, не узнавая себя, крутит перед глазами растопыренными пальцами.
— Свет течет. Гляди…
— Свет не течет, — говорит Ленька, — а светит.
— Да уж… — не соглашается Мишка. — А в кино? Посмотри назад… В темноте… Из окошечка течет…
Ленька смотрит на него, соображает. Леньке холодно. Воздух в комнате стыл — Ленька чувствует его ногами. Ему хочется есть.
— Деда, — зовет Ленька. Осекается, смотрит в лицо деда — оно сегодня кажется Леньке непривычным. — А что обедать?
Дед не шевелится.
— Ну, деда!
— А то мы в школу опоздаем, — с угрозой сообщает Мишка.
— Открой печку, посмотри… Мать что-нибудь оставила.
Ленька знает, что это относится к нему, открывает заслонку, всматривается в печь, подхватывает цаплей край сковороды, закрытой чашкой, и тянет волоком по поду вместе с золой.
— Деда, на стол поставь, а то она горячая.
— А тебе сколько лет?
— Десять.
— Де-е-сять, — обидно повторяет дед. — А ложкой рот не найдешь. Сопли. В шко-о-лу опоздаем… Опоздай… Вот мать придет, она вам покажет чижа паленого.
Мальчишки едят, выбирая из картошки кусочки зажаренного сала. Без хлеба остекленевшее сало невкусно, и они откусывают сморщенные хвостики «любимки», а сало бросают на стол. В последние минуты, начав спешить, набивают портфели затертыми книжками, уходят в школу.
Старик не поймет, почему стало неуютно. Догадался — ушли внуки. Вот только что Мишка мельтешил на полу, как бабочка на солнце, что-то доказывал Леньке.
«Свет течет», — вспоминает старик и улыбается.
Ему кажется, что весна снова коснулась его. Он вспоминает, что грубо разговаривал с внуками, обидел их — они молча снесли грубость и ушли из избы теплые и солнечные.
Давно он не был ласковым. Нет у него добрых слов. И сыну Семену ничего хорошего не может найти, чтобы сказать. Так — молчание и ничего не значащие слова. Семен мотается со своей «летучкой» с утра до вечера из деревни в район, в «Сельхозснаб» за цепями к комбайну да за шестеренками. Весь день без обеда. Придет, машину заглушит у двери, гремит рукомойником в углу, а руки так и не отмоет: на стол их положит — черные, как из чугуна.