Русская мать - Ален Боске
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остальное и вовсе не стоит рассказа. И я вконец отдался вымыслу. Вернее, беллетризировал события - куражился, для себя и для тебя. Многого, разумеется, родной матери не сказал. Не сказал, что объявление Петена о перемирии я выслушал по радио в Ницце, в борделе на рю д'Альжер, в обнимку с блондинкой-венгеркой и брюнеткой-креолкой, и что, пока Петен блеял, как в кинокомедиях 27 - 28-х годов, я пил шампанское из красной атласной туфельки за упокой несчастного века и за собственное здравие. Я не просыхал четверо суток. Хозяйка меня не трогала: поражение, значит, с месяц-два все равно простой, деньги - пустые бумажки, ну и пусть пока храбрецы и молодцы погуляют. Тебе-то я сказал, что сидел в Симьесс в семейном пансиончике с пушистыми соснами, мимозами, синим небом и тишиной. А мне в моем ниццком борделе надо было жить, верней, найти средства жить. Одной из девиц я приглянулся. Звали ее Жаклин Корб - эльзаска, толстоногая, большеголовая крашеная блондинка с кривой улыбкой. Может, грехи замаливала, а может, от нечего делать, как лавочка закрылась, приютила в своих двух комнатках бывшего бойца, значит, славного парня. Я был ей и крышей. Что ж, и прекрасно, пока сам без дела, жду у моря погоды. Жаклин, впрочем, стала порядочной лишь наполовину. Обшивала, обштопывала, помогала по хозяйству лежачим старикам, но получала гроши. Двоим нам не хватало. Пришлось ей ради меня взяться за старое, принимать гостей, дядечек пожилых и скромных. Но я не нахлебник. Все расходы записывал, собирался вернуть должок, как только устроюсь сам. Было договорено, что вместе мы месяца три-четыре, пока не определюсь при вишистах. Я вполне принял новую мораль. Петен и Фландрен, считал я, умней и способней нас, солдатни. Они как пить дать спасут Европу. А к любви у Жаклин способности. Что ж зарывать талант в землю? И я раз десять на дню повторял, даже с удовольствием, что не ревнив. Рассказывая тебе, я, конечно, кое-что изменил. Тебе я сказал, что Жаклин - эльзасская беженка, встретились мы на дороге в Альпах и я нес ее тяжелый чемодан. У нее ни гроша, родители погибли в бомбежку. Я устроился в гараж, научился чинить машины. Заработка с чаевыми хватило нам на хлеб. Пришла любовь. Но однажды, в середине декабря 40-го, любимой моей выдали пропуск в оккупированную зону, и мы расстались. Это тебе не газетные романы с продолжением. Кончилось все красивыми вздохами и разбитыми сердцами.
А о вас с отцом, говорю, думал постоянно. Каждый день бегал в префектуру и мэрию, читал списки беженцев. Запрос-де написать не мог, потому что в Ницце не имел права ни проживать, ни работать. Но почему-то был уверен, что вы живы и здоровы. Может, наивность, а может, чутье, не знаю... Ты бросилась мне в объятия. Я и правда не слишком соврал. Просто понял, что о чувствах тебе интересней всего. Сказать тебе, что безумно тебя люблю, тосковал в разлуке и думал о тебе на поле боя, - ты и рада. Рассиропился так, что и самому стало совестно... Нет, сын я плохой. Что ни день, понимал это все больше и сокрушался. И ругал себя, и называл лжецом, и, чтоб скрыть ложь, лгал опять. Словом, совсем зарапортовался. И мысленно посылал тебя к черту и себя вдогонку. Потом на неделю замолчал. Хотел собраться с мыслями, подредактировать старые подробности, придумать новые и согласовать все это вранье, и стыдное, и приятное. Отец понимал с полуслова. Знал, что вояка, юнец вроде меня, иначе не может. Однажды и сам ударился в воспоминания о войне 14-го. На австрийском фронте, в Лемберге, ограбить и изнасиловать было даже делом чести. А позже, в Эстонии, дезертирство считалось подвигом во имя революции и солидарности с народом, захотевшим светлой жизни. Отец смеялся и пыхал трубкой. А ты вдруг затряслась, закричала дурным голосом, мы дотащили тебя до кровати, отец дал таблетку, и ты надолго отключилась. Отец сказал - с тобой такое случается. Врачи уверяют, пройдет. Советуют побольше отдыхать, поменьше волноваться. На другой день тебе стало лучше. Правда, глянула на нас с отцом странно торжественно и попросила никогда больше не говорить о войне. У нас тут мир и покой, пусть даже иллюзорные. "Ну так, - сказала ты, - и лгите ради моего здоровья".
Ради твоего здоровья я занялся помидорами. Увы, они уже сходили и были водянисты. Полюбил виноградное варенье, вы ели его вместо сахара: блат не блат, а сахара не достали. Увлекся прогулками и очень полезным свежим воздухом. Любезничал с соседями, приходившими ужинать, даже с соседским столяром, хотя послушать его - уши вяли. Столяр говорил, что сосиска похожа на бычий хрен, а у баб мозги в п... Ты ему прощала грубости, потому что, объясняла, родной брат у него рыбачит в палавасском порту, а двоюродный продает овощи. Но сама понимала: от этих братьев мне не легче. И вот собралась с духом, попросила наконец рассказывать дальше. Здоровье не здоровье, хочешь знать все. Но верила ты, как я понял, только приятному. Вот и рассказывал соответственно. Итак, хозяин гаража якобы дал мне грузовичок развозить товар в Нарбонну, Тулузу и Монтелимар. Без лишних расспросов я согласился. Мера временная, на войне как на войне. Описал тебе, как шоферил. Труд тяжелый, но честный. Обыски, досмотры, объяснения с полицией, заверения, что сам не спекулирую и не знаю, что вожу, опустил. Просто представился тебе парнем не промах, но не таким уж и ловкачом. Надеюсь, что убедил и успокоил тебя. Выиграл, говорю, время, отсиделся в сторонке, пока монстры сражались... Тьфу, забыл: ведь обещался молчать о войне.
Зима 40 - 41-го прошла сносно. Я подумывал найти работу посерьезней. К тому же мотания туда-сюда мешали искать вас с отцом. Однажды вез в Деказвиль бочку вина. По дороге познакомился с бельгийцем, бывшим майором. Понравились друг другу. Он работал в свободной зоне, вел учет и перепись соотечественников. Позвал меня в помощники, я с радостью согласился. Служить делу лучше, чем быть черт-те чьим водилой и грузчиком. Я стал составлять отчеты, распределять пособия, находить бельгийцев и позже самолично репатриировать. В этих поисках пришлось и поездить. И снова жизнь на колесах. Катался в Ним, Лимож, Каркассон, По, Тарб, Мон-де-Марсан. Города - сплошь на границе с Испанией. Но ты ничего не заподозрила. Решила, что спасал соотечественников. Блажен, кто верует. Я не стал говорить, что не спасал, а продавал: находил в Пиренеях проводников и те переправляли бельгийцев в Лиссабон, откуда они ехали в Англию. Риск, разумеется, был, из десяти два случая кончались провалом. Но, опять же, на войне как на войне. Патриотических нюней я не распускал. За соотечественников получал от английской агентуры по шестьсот франков. Каждого сдавал: в надежные руки, и не всегда методом пряника, иногда и кнута. Что ж, хвастаться нечего, но и стыдиться тоже. Уговаривал тех, кто и сам рад был уговориться. А я на службе, значит, мое дело сторона. Пять месяцев я был, так сказать, тайным вербовщиком, трудился практически задарма. Но не на смерть ведь слал. И, послав человек сорок, мог сорок первым послать в Лондон самого себя. В победу Германии я уже не слишком верил, нацистские зверства поколебали мою философию. Впрочем, мечты у меня были те же: объединение Европы, во-первых, и восстановление демократии, во-вторых. А для тебя с отцом я представился исполнительным служакой. Ни о чем сомнительном не сказал, а вы и не спросили.
Наконец в марсельской мэрии я, говорю, нашел вас в списке бельгийцев, поселившихся в свободной зоне. Тут же вам написал и сам примчался. Вам, понятно, найти меня было трудней. Я в разъездах, а в штабе, вернее, в подобии штаба вам навели бы тень на плетень. Я даже имел три ксивы на случай, если донесут вишистской полиции или немцам. Насчет "примчался" я тоже приврал. Не сказал, что знал про вас с полгода... Ну, вот и сказке конец. Где надо, приукрасил, где надо, сократил, чтобы выглядеть прилично... Далее две недели мы жили душа в душу, я уважал твои занятия, капризы, недомолвки, молчание и восхищался отцом, решительно ставшим настоящим южанином, философом и сибаритом. Изредка думал о будущем, а чаще ел репу с гусиным салом, любовался платанами и корой их, похожей на атлас, страшился злого рока и дальних войн, мерз в первые ночные заморозки и собирался в "мир-театр" продолжать актерствовать в трагедии с миллионной массовкой. Однажды поднимаю с пола письмо без штампа. Не послали, а, видимо, просунули под дверь. Послезавтра меня ждут в кафе на бульваре Бельзюнс в Марселе: получу инструкции для поездки в Северную Африку. Итак, снова скитания. Снова риск, трагифарс и глухое подполье. Что это, ловушка или верное дело? Командир-невидимка дал передохнуть и снова призвал. Безрассудство меня влечет, благоразумие удерживает. Отец оказался зорче тебя и под каким-то предлогом позвал меня в огород к петрушке и картошке. Сперва сказал, что долго искал и наконец нашел какого-то дядю в Чикаго, богатого торговца мясными консервами. Дядя, молодец, обещал прислать вам необходимые бумаги для отъезда в Штаты. Тебе отец пока ничего не говорил, все еще вилами на воде писано. Сначала соберешь документы, но это недолго. Тогда поедете и устроитесь как законные эмигранты. И все будет хорошо, это ясно. Европа пала и долго не встанет. А фиглярствует и притворяется оптимистом он для тебя, не хочет расстраивать. После отцовых признаний заговорил я. Рассказал, что тоже покидаю старушку Европу. Еду, надеюсь, не в ловушку... С тобой я подробностей не обсуждал. Объявил, что отъеду на месяц, может, на подольше, потом вернусь, но не поздней весны, придет весна-42 - и я вот он. С искренностью было покончено. Остались дежурные фразы и чувства. На прощанье обнимал и целовал тебя с грустью. Но к Рильке я проявил больше внимания: скормил ему одну за другой двадцать сочных морковок.