Записки старого петербуржца - Лев Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Земгоровец" – то же, что и "земгусар", но без оттенка насмешки. В условиях полного банкротства снабженческого аппарата Военного министерства Союзы земств и городов в какой-то мере способствовали материальному обеспечению армии. Среди "земгоровцев" было немало честных патриотов, но еще больше рвачей и мародеров.
– Да не ищи ты его, дуреха! Ну где ты его будешь искать? Он теперь, милая ты моя птица, уже не то в Гельсингфорсе, не то – в Стокгольме… И очень умный поступок поступил Ванька, даром что кавказец… Чего теперь нам, торговым людям, в этой богом проклятой стране делать? Спрятал золотишко-камешки в чемоданчик, сел на "ту-ту" и покатил в Европы… Тебя ему, что ли, с собой туда тащить? Ищи теперь другого…
Боже мой, боже!
Все эти благополучные люди тогда чокались, смеялись, чего-то "желали" на краю своего мира, и никто из них не видел бездны, которая уже разверзлась под их ногами. Смешно и жутковато теперь, через, пятьдесят с лишним лет, читать объявления в тогдашних газетах… Назначались торги с переторжками – на март, на апрель, на май месяц. Рекламировались поездки на Черное море – в середине лета, по ласковой южной синеве. Кто-то продавал дачу в Алупке. Кто-то, собравшись с силами, выплачивал последние проценты по банковской закладной и, потирая руки, мечтал, как уже с весны полновластным хозяином приедет в свое, вырванное из лап заимодавцев, именьице… Словом, Новый год прошел, как и все другие Новые годы.
А двадцать третьего числа в мою дверь постучал "Торопыга общественный",
***В моей семье тогда "получались" две газеты – солидная "Речь", официоз кадетской партии, и желтый листок "Вечерние биржевые ведомости" – они со всеми новостями обгоняли остальных чуть ли не на сутки. Была, правда, газета левее "Речи" – меньшевистский "День", но у нас не симпатизировали ее направлению и тону. Я читал и "Речь" и "Биржевку": мои собственные политические взгляды были довольно невнятными. Единственное, что их тогда определяло, – с молоком матери впитанное, нерассуждающее патриотическое обожание России, родины… Дальше я не шел.
В семнадцатом году я еще свято верил в Справедливость идущей войны. Я мечтал через год оказаться сначала юнкером, потом – офицером. Я верил в святость союзнических взаимных обязательств. Я читал "Тень птицы" Бунина и грезил о том, что Босфор, Царьград, Айя-София станут "нашими". Зачем? Наверное, для того, чтобы можно было из Петербурга, как в Териоки, ездить в Скутари или любоваться Ылдыз Киоском у самого Стамбула…
"Великодержавные" наклонности эти из меня так и перли, хотя были они не столько политическими, сколько "поэтическими". Я прочитывал все выходившие в те годы книги поэтов. Я сам писал множество стихов.
Не представляя себе жизни без вояжей в тропики, без жирафов над озером Чад, я с тринадцати лет начал копить деньги на "куковский билет" [30] кругосветного путешествия. Накопить надо было четыреста рублей, и к семнадцатому году я уже наскряжничал двести пятьдесят. Я даже давал уроки, чтобы заработать "на Кука". "Месье Альбер", учитель французского языка у Мая, объявил на одном из уроков, что он может, если кто-либо из нас кончит тут, в Питере, первый курс Лесного института, устроить тому льготный перевод на второй курс в "Акадэми форестьер" в Лионе, на очень выгодных условиях, с пансионом в отличной семье. А тот, кто кончил бы эту лионскую Лесную академию, мог, по словам миляги Антуана Ивановича, спокойно выбрать место работы по вкусу: угодно – французское Конго, угодно – Аннам…
Я затрепетал, услышав про это: Аннам! Конго! Да я…
Мне, молокососу, и в голову не приходило, что добрый, милый француз, может быть сам того не подозревая, просто вербовал белых рабов для парижских колонизаторов; если бы кто-либо поддался на его сладкие посулы, несомненно через два-три десятилетия, больной и ограбленный, он валялся бы, подобно Артюру Рембо, на одной из страшных коек в малярийных палатах Африки или Азиатского востока… Наивен, очень наивен в жизни был тогдашний Левушка Успенский – в теории способный рассуждать о чем угодно, и притом с видимой самостоятельностью ума.
Читать какую именно газету? Это для меня определялось лишь традициями семьи. Но – строго!
В только что истекшем шестнадцатом году появился на питерском горизонте еще один печатный орган, "Русская воля", листок без направления, чуть припахивавший уже не "кадетством", а скорее "прогрессивным блоком", – так именовали тогда временный союз думских партий "центра", от "левых октябристов" до "трудовиков". Бульварная газетенка!
Эту "Русскую волю" в нашем доме просто презирали.
Тем не менее утром 23 января, в понедельник, встав, чтобы идти в гимназию, я на розовой скатерти чайного стола увидел именно эту самую "Волю" – вчерашнюю, воскресный номер. Может быть, вчера почему-либо ее занесли к нам по ошибке почтальоны, а еще вероятнее – принес с собой и оставил за ненадобностью кто-либо из гостей.
Вкусы и симпатии у меня были железные, как у каждого семиклассника. Заинтересоваться чужой газетой мне и в голову не пришло бы. Но она была развернута, и на ее второй полосе я заметил подпись: "Александр Амфитеатров". Вот это было – не фунт изюма! Через стакан с какао я потянулся за газетным листом.
Амфитеатров был мне хорошо известен – и "Господами Обмановыми", и "Марьей Лусьевой", и вообще – как совершенно беспринципный, но безусловно талантливый журналист из самых бойких, в силу своей бойкости проявлявший иной раз, журналистского блеска и сенсации ради, даже незаурядную смелость.
Так, так, так, ну что же?..
Чего же сия "Воля" волит?
В "Музыкальной драме" вчера шли "Черевички", в "Интимном театре" – "Нахал", – это я знал и без "Воли". На Семеновском плацу, как всегда по воскресеньям, с половины одиннадцатого утра состоялись бега… Германия объявила жесткую блокаду Атлантики; президент Вудро Вильсон совещался с сенаторами по этому неводу. Сводка: "К югу от Кеммерна бомбами с самолета ранено 10 нижних чинов. На румынском фронте – перестрелка…"
Раз уж газета в руках, я прочитал и про то, что О'Бриена де Ласси, отравителя, хотят то ли выпустить из тюрьмы, то ли смягчить ему наказание: хитрый О'Бриен заявил по начальству, что им сконструирован какой-то удивительный аэронавигационный прибор. Я прочитал, что "инт. барышня (интеллигентная? интересная? – понимай, как тебе нравится), знающая бухгалтерию, ищет подходящих занятий", что "студент-классик Л. Я. Драбкин возобновил подготовку желающих на аттестат зрелости", что "в Териоках продается великолепная дача", что вчерашний день в Питер прибыл камергер А. Н. Хвостов из Орловской губернии, а выбыл на Кавказ лейб-акушер ее величества Д. О. Отт. Я проглядел не больно-то смешной фельетон Аркадия Аверченки про "героического" земгусара – Мишеля Прикусова и приступил к десерту – к Амфитеатрову.
Над двумя полуколонками его опуса было написано: "Этюды". Отлично, посмотрим, что за этюды…
"Рысистая езда шагом или трусцой есть ледяное неколебимое общественное настроение…" – прочел я первую фразу и остановился. Как? Позвольте… Что? Да, именно так и было напечатано:
"Рысистая езда шагом или трусцой есть ледяное неколебимое общественное настроение… И, ох, чтобы его, милое, пошевелить или сбить, адская твердость нужна, едва ли завтра явиться предсказуемая…"
В полном недоумении я смотрел на газетные строки и ровно ничего не понимал. Ну да, теперь, конечно, можно прочитать на бумаге все что угодно – "Садок Судей", крученовские "дыл-бул-щыл – убещур!", всякую заумь… Но то – футуристы, а это же – Амфитеатров; он-то к зауми не имеет никакого отношения!
Я посмотрел вокруг: часы идут – двадцать минут девятого. Самовар – кипит, на кухне ругается кухарка Варвара с горничной Машенькой, своей племянницей. Обе – белорусски; так и летят гортанные "Xxa! Xxa! Хха!" Там – все нормально, а тут?
"Робкая, еле движущаяся вялость, "ахреянство" рабское, идольская тупость, едва ловящая новости, а ярких целей, если не зовом урядника рекомендованных, артистически бегущая елико законными обходами…"
Из "детской" вышел хмурый, как всегда опаздывающий брат Всеволод:
– Ты уже пил?
– Пью! Слушай-ка! Статья Александра Амфитеатрова: "Безмерная растрепанность, асбестовая заледенелая невоспламеняемость, исключительно чадная атмосфера, этическая тухлость, чучела ухарские, дурни-Обломовы, волки и щуки наполняют общество…" Ты понимаешь что-нибудь?
– Не понимаю и понимать не желаю! – сурово ответил брат, не отличавшийся большой общественной возбудимостью. – Где сыр?
– "Полно рыскать, о торопыга общественный! – с удовольствием возразил я ему не своими, а непосредственно следовавшими за сим амфитеатровскими словами. – Покайся, осмотрись, попробуй оглядись, вникни, запахнись…"
– И не подумаю! – еще более сердито отрезал Все волод и углубился в своего Киселева [31].
Времени было – половина девятого: пора выходить; Вовочка – пусть петушком-петушком поспевает!