Преступление доктора Паровозова - Алексей Моторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как мне и было обещано Чубаровским в первую же минуту нашего знакомства, я получил роль молодого ковбоя, с которым коварная юная креолка изменяет угрюмому пирату. И хотя в тексте песни не было никакого намека на внешность этого ковбоя, предполагалось, конечно, что если уж ковбой молодой, то вряд ли уродливый, а потому можно с уверенностью сказать, что я получил роль КРАСАВЦА.
Но однажды ночью с молодым ковбоемСтройную креолку он увидел на песке,И одною пулей он убил обоих,И бродил по берегу в тоске.
Вот кто получился уродом, так это пират. Его должен был изображать некий юный родственник Мэлса Хабибовича из города Нальчика по имени Равиль. В этом Нальчике он занимался много лет боксом, но, кстати, за смену так никому и не накостылял, чем многих разочаровал. Его долго доводили до нужной Чубаровскому уродской кондиции, а именно пририсовали фингал под глаз, смастерили фиксу из фольги, приклеили бороду из крашеного мочала. Вдобавок расписали все тело блатными татуировками и напялили бандану.
Чубаровский долго вглядывался, подходил, отходил, рассматривал с разных ракурсов, как опытный сценограф, и остался недоволен. Тогда нашли какую-то драную тельняшку, надели на пирата. Оказалось, опять не то.
Володя подумал-подумал, надорвал тельняшку на груди, чтобы татуировки были лучше видны. Вроде бы уже классно, лучше не придумаешь, но Чубаровскому все равно не хватало завершающего штриха. Наконец он вскочил и куда-то побежал — как выяснилось, в изолятор. Вернулся радостный, с костылем в руке, в изоляторе одолжил. Сделал пирата одноногим, ногу веревочкой под тельняшкой подвязал, ну точно Сильвер, только без попугая. Все. Володя наконец просиял и начал колдовать над стройной креолкой.
Креолкой назначили детдомовца Леню, дико смешного и обаятельного парня лет двенадцати. Он по возрасту должен был числиться во втором, а то и в третьем отряде, но у нас в первом находились еще двое парней из этого детского дома, а их, как правило, не разлучали. Леня был кудрявым, с шапкой густых черных волос, розовощекий и упругий, как резиновый мячик. На левой руке у него красовалась татуировка: ЛЕНЯ. Буквы были все разнокалиберные, как будто их кололи четыре разных человека.
Он был компанейским и неизменно веселым пацаном. Чем-то по темпераменту напоминал Мамочку из «Республики Шкид», но Мамочка воровал у своих, а вот Леня нет, у него были принципы.
Помню, раз мы с ним курили вдвоем на нашем бревнышке, и Леня по моей просьбе рассказывал истории о детдомовской жизни. Про воспитателей добрых и хороших, про воспитателей гадов и садистов, про всякие смешные случаи, про то, как старшие терроризируют младших, а еще, оказывается, они там и пьют и воруют…
— Я смотрю, Леха, ты вообще жизни не знаешь. У нас любой семилетний шкет соображает лучше. Тебя мамаша небось до пенсии будет за ручку водить.
Мне только и оставалось, что соглашаться. Потом мы закуривали еще по одной.
— А ты думаешь, мне здесь у вас ничего спи…ть не хочется? — вдруг подмигнул Леня. — Да так хочется, что аж зубы сводит, особенно у Володьки Антошина, — засмеялся он. — Но ты не дрейфь, не буду. Вы же мне своими стали, а у своих брать — это в падлу!
И вдруг Леня стал очень серьезным, я таким никогда его не видел прежде. Даже показалось, что он сейчас заплачет.
— Полюбил я вас, чертей, тебя, Антошина и Балагана, хорошие вы пацаны, у нас таких нету! Ну, пошли на полдник, Леха, — снова засмеялся он, — вижу, что тоску на тебя нагнал.
Леня знал огромное количество жалобных детдомовских песен, а любимая у него была вот эта, студенческая:
Ходят девушки многие.Нам приметны их талии,Нам приятны и ноги их,Ручки их и так далее.
Я потом долго, почти год, буду слышать его всегда веселый голос, он станет часто звонить из своего детского дома, тайно проникая по вечерам в директорский кабинет. И вдруг пропадет внезапно, как сгинет. Адрес этого самого детского дома я у него узнать не удосужился, лапоть, а в лагерь он больше не приедет.
Какая же сука бросила его в приюте, вот бы на нее поглядеть!
Креолка из Лени получилась знатная, из одеяния на нем была одна-единственная дико похабная кружевная комбинация, его кудри накрутили вдобавок на бигуди, сделав настоящую негритянскую прическу, накрасили, не пожалев макияжа, и когда он изображал наивную девушку, хлопая ресницами, все ржали как ненормальные. Но Чубаровскому в этом сценическом образе чего-то опять не хватало.
— Леня, — начал он, — когда идет текст «Стройная фигурка цвета шоколада помахала с берега рукой…», не нужно изображать из себя жену моряка, встречающую его после долгой разлуки на пирсе. Пойми, ты должен вести себя по-другому!
— Володь, — спросил тогда озадаченный Леня. — Я чёт не понял, по-другому — это как?
— Видишь ли, Леня, — осторожно начал Володя Чубаровский, понимая, что перед ним стоит двенадцатилетний пацан. — Попробуй так кокетливо делать ручкой и глазами поводить, ну как. как.
— Да что ты, Володь, все вокруг да около? Как блядь, что ли? Да не вопрос, ты мне только скажи: помаши, Лень, ручкой как блядь, а то стоишь мудришь.
А что касается меня, тут было все предельно лаконично, я появлялся на сцене безо всякого грима и быстренько соблазнял креолку. На мне были потертые Вовкины джинсы Lee и сомбреро, которое одолжил вожатый второго отряда Толик Либеров.
Конечно, мы ничем таким с Леней не занимались, а просто вальсировали, причем, по замыслу Чубаровского, я держал Леню на руках.
— Ну ты, поскребыш, окромя гитары ничего в руках держать не умеешь! — цитатой из «Неуловимых» выражал неудовольствие Володя. — Не чувствуешь разве, что у твоей партнерши задница провисает, а ну приподними Леню повыше! — приказывал он.
В финале к нам, танцующим, приближался на костыле родственник Мэлса Хабибовича из Нальчика и стрелял мне в спину. Мы с Леней падали на приготовленный загодя матрас, изображая смесь агонии и любовного экстаза.
Надо ли говорить, что на этом конкурсе мы заняли первое место, да еще с колоссальным отрывом от остальных. Конкурентов у нас и близко не наблюдалось.
* * *— Эх, мужики, как же я мечтал о гитаре! Мне она даже ночами снилась. И в школе мечтал, и когда в институт поступил. Но стипендия — сорок рублей, а мать — бухгалтер, оклад-то всего сто двадцать. Ничего, думаю, после третьего курса поеду в стройотряд, может, и заработаю. Вот вы говорите, в ГУМ ездили, вам от дома сколько добираться? Полчаса? А от моего Наро-Фоминска до «Лейпцига» — два часа в один конец. Ведь именно там «Музимы» продавались. А мне лишь «Музиму» подавай, ничего больше не нужно, хоть она и почти три сотни стоила. Меня в «Лейпциге» уже все продавцы знали, поиграть иногда давали. Так, душу себе разбередишь — и обратно, в Наро-Фоминск.
А в прошлом году двадцать лет стукнуло, юбилей как-никак. Все друзья собрались. Пришли кучей, книжку «Три товарища» вручили, мол, почитай о настоящей мужской дружбе. Ну, мы поржали, за стол сели, посидели хорошо, весело, потом гулять пошли, до двух часов ночи шатались, у меня ведь в конце мая день рождения, уже тепло совсем.
Утром открываю глаза, сам еще не проснулся, смотрю — а в углу около шкафа гитара стоит, свет через занавеску на нее падает, как будто рисунок на стене. Ничего себе, думаю, какой сон мне красивый снится. Потом как подбросило. Я с кровати соскочил — и к шкафу! А там и правда гитара, настоящая! Именно та, о какой только и мечтал! «Музима этерна люкс»!
Оказалось, друзья мои ночами вагоны на станции разгружали, деньги собирали. Поехали в «Лейпциг», купили гитару, и мать попросили спрятать. А сразу дарить не стали, решили сюрприз устроить, чтоб запомнилось. Вот такие у меня друзья, мужики.
Мы сидим в вожатской комнате и как завороженные слушаем Юрку Гончарова. Интересно, а мои друзья станут ради меня вагоны по ночам разгружать?
Ансамбля у нас было два, вожатский и пионерский. Между ними существовала здоровая конкуренция, которая ярче всего проявлялась на танцах. Вожатые играли песни своей тревожной юности, то есть по пионерскому мнению — безнадежное старье. Зато наш репертуар, тот, наоборот, состоял из шлягеров современных, где основная роль принадлежала моей партии соло-гитары.
Часть этих мелодий я разучил в нашем гитарном кружке, а кое-что пришлось подбирать на слух, когда сидел дома и вспоминал то, что слышал дома у Вовки Антошина.
Главный козырь мы выдавали на медленном заключительном танце, который неизменно объявлялся белым. Как-то чувствовалось, что после всех песен в исполнении вожатского коллектива о шепчущих березках, о шумящих кленах, о семи ветрах пионерам хочется услышать какую-то хорошую и жизненную вещь.