Анастасия. Вся нежность века (сборник) - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искушенный в науке любви, Ольбромский будто бы начисто забыл весь прошлый опыт и шел навстречу своей судьбе, ведомый лишь глубоким внутренним инстинктом, с обновленным, настежь раскрытым сердцем. Он давно не ждал от жизни подарков, но находиться вблизи Розали, слушать ее милый вздор, сносить капризы, выполнять желания и быть окруженным, опьяненным, околдованным мягким глубинным светом ее глаз – он не переставал удивляться, каким простым и нетребовательным оказывается настоящее счастье.
Розали рассказала ему, как много раз, приходя на миг в сознание, она видела над собой чье-то до боли знакомое, но неузнаваемое лицо и не в силах понять, вспомнить, кто это, от напряжения вновь и вновь погружалась в забытье. Откуда ей было знать, что несчастье зараз обратило щеголеватого моложавого гвардейца в совершенно седого сорокалетнего человека. И если бы не это странное, мучительно знакомое и все же неузнаваемое лицо, не оставлявшее ее наяву, пожалуй, она могла бы прийти в себя гораздо раньше.
Розали не смущали его побелевшие волосы, его возраст и жизненный опыт, совершенно неподвластный ее воображению. Вся внешняя, событийная сторона его прошлой жизни ее мало прельщала или интересовала, этот человек принадлежал ей всем своим внутренним миром, целиком и по-настоящему, и, как в перетекающих сосудах, восполнял в ней то, чего не хватало ей самой. И тому непомерно большому, что жило теперь вместе с ней и в ней, полному тайны и скрытой силы, она доверялась безраздельно.
Он же догонял в ней ушедшее детство, истраченную молодость, непосредственность первых чувств, казалось, навеки ушедшие прежде простоту и искренность отношений, радость самоотдачи. Сострадание возбуждало в нем небывалую, неизрасходованную нежность, заполнявшую его до краев, перехватывавшую дыхание, которая копилась и теснилась у сердца, чтобы когда-то толчком, протуберанцем выплеснуться наружу.
Ему легко было в первые же часы ее пробуждения вновь просить руки Розали и услышать тихое: «Пожалуйста, не надо пока об этом. Вы лучше меня знаете ответ». Это было правдой, он наперед знал ее ответ и охотно согласился дать ей время сполна ощутить свое новое состояние, медленно, по капельке наслаждаясь им. Полнота жизни одновременно стала возвращаться к ним, и, переживая все заново вместе с ней, он подчас острее и ярче ее самой понимал, что с ней происходило и что чувствовала Розали в этот момент.
Что он мог сказать Бицкому? Действительно, что? Дни теперь были наполнены волшебством, все казалось таким значительным и невероятно важным: взмах ресниц, неясная полуулыбка, трогательная родинка у запястья, нечаянно оброненный вздох – все это перерастало размеры вселенной – «Что полеты времен и желаний? Только всплески девических рук…»
Этих ли объяснений ждал от него Бицкий?
Встал наконец вопрос, куда перевозить Розали – на снятую в городе квартиру или сразу, по зимнему насту, в имение Бицких. И тут Дамиан очнулся – и то и другое одинаково удаляло его от Розали.
Он надел парадный полковничий мундир и отправился с официальным визитом к Бицкому, с которым и без того виделся каждый день у доктора.
* * *До совершеннолетия Розали оставалось полтора года.
* * *Ольбромский впервые был неудержимо, до неприличия счастлив. Иссушающая рефлексия, гнетущая его неправедность собственной жизни, вывернутая неестественность желаний, тщетность добрых побуждений, вечное присутствие второго контролирующего «эго», выносящего жесткие огорчительные оценки всем его действиям и поступкам, – все это как-то само собой рассеялось и отпало за ненадобностью. Иногда отголоском прошлого набегало воспоминание о себе, прежнем, всегда неудовлетворенном и враждебном к себе самому, но теперь-то за что же себя корить? Разве любовь способна ко злу? Причинить неприятность кому-то, подтолкнуть к ложному, невыверенному шагу, задеть унизительной насмешкой – было для него теперь невозможно и противоестественно.
Ни необходимость поддерживать свое положение в обществе, ни карьерные соображения не заботили его больше. Впервые он чувствовал себя свободным от условностей и обязательств, налагавшихся происхождением.
Как бы ни было расстроено его состояние, для скромной безбедной жизни средств достанет. Он вернется цинциннатом в свое поместье, займется хозяйством, осядет на земле, будет трудиться и разумно управлять имением, чтобы обеспечить Розали и детей.
Вряд ли он и сам достаточно осознавал прежде, как разорительна его служба в гвардии. Жалованья едва хватало на портного, а ведь был еще выезд, скаковые лошади, офицерский клуб, театры, квартира наконец. Это все только самое необходимое, не считая остального. Одни лишь букеты молодой императрице, шефствовавшей над их полком, к рождению и тезоименитству составляли половину годового содержания. Еще пару лет такой службы – и он окончательно, непоправимо разорен. Во имя чего стоило тянуться из последнего – чтобы щегольнуть свежестью мундира в чужих гостиных или проехать на смотру перед свитой, гарцуя на своей английской чистокровке? Чем он лучше в своем суетном тщеславии тех, кого за это же и презирал?
И как все ладно и разумно обустроилось теперь, когда, входя по утрам в ее комнату, он видит радость и застенчивую нежность в ее глазах. Что перед этим благосклонность напыщенных петербургских красавиц, что недолговечное императорское благоволение перед сознанием того, что, может быть, сегодня перед обедом они сойдут в сад, и Розали, как всегда под настроение мешаясь в «ты» и «вы», вновь так естественно, будто невзначай, сможет опереться на его руку. Он до сих пор слышит легкость ее пальцев на сгибе локтя, и от одного воспоминания об этом сбивается дыхание.
Если в утонченных светских львицах, окружавших его прежде, в изысканных красавицах бомонда ему все недоставало то красоты, то сердца, то ума, то теперь все это с избытком он находил в скромных чертах Розали, в ее непритязательных суждениях. При всей ее неразвитости она, несомненно, была далеко не глупа, и как бы он ни был ослеплен ею, но обычные женские хитрости и уловки не имели над ним власти, и его врожденное умение отделять подлинное от наносного, отличать чистый звук от фальшивого не подводило его никогда.
Ее открытость, простота и цельность натуры, неискушенная искренность стали для него, пресыщенного жеманностью перезрелых инженю, тем первотолчком, который безошибочно подсказал сердцу: это она.
Ему было мало умных и гордых женщин, которых он способен был обуздывать, усмирять и подчинять себе – за таким соперничеством незаурядных натур было интересно наблюдать со стороны, что всегда доставляло удовольствие досужему свету, но превращать брак в извечное состязание, ристалище сил и характеров, столь занимательное для окружающих, – ему хватало ума уберечься от сомнительного удовольствия таких побед.
Ему не пришлось подчинять и переделывать Розали – она сразу же безоговорочно приняла его верховенство, и Дамиану лишь оставалось дополнять своим опытом и знаниями ее открытое сердце. Он свободно и легко говорил с ней о своих размышлениях, выводах и сомнениях, приводил аргументы и ссылки, цитировал авторов, которых она никак не могла знать, и ему довольно было какой-нибудь ее внезапной реплики или короткого вопроса, чтобы развивать свою мысль дальше.
Все это могло бы походить на нескончаемый внутренний монолог, если бы не непритворное желание Розали понять его собственный мир, возможность проникнуть в который воспринималась ею как высшее проявление доверия и расположения к себе, как воплощение тех слов, что все еще не были произнесены между ними, и без которых немыслима среди людей подобная душевная близость.
Заурядной уездной барышне, пустышке, давно бы наскучил такой стиль общения, тяготил бы, заставлял искать других, простых и внятных впечатлений. Розали же, лишенная настоящего образования, вбирала в себя все, как губка. Дамиан был ее учителем, наставником, духовником. Полифоничность его мироощущения ошеломляла Розали, раскрывала границы ее собственного мира. Но простой житейской трезвости, прагматизма в ней было больше, и нередко случалось ей осаждать Дамиана дельным, а то и ироничным замечанием.
Вовсе не доморощенный философ в юбке или ученый собеседник для оттачивания полемики нужен был Дамиану, ему только хотелось, чтобы его понимали изнутри, чтобы в минуты наивысшего напряжения воли рядом была та, кто «нежно на плечи руки положит и тихонько заглянет в глаза».
И Розали изначально была сотворена для этого. Со временем уже трудно было сказать, кто из них двоих действительно оказался сильнее, кто кого укреплял и поддерживал в метельной круговерти восходящего века – она ли, с ее простым и ясным восприятием мира, с ее терпеливым смирением, или волевой, привыкший преодолевать невзгоды, как барьеры на плацу, исполненный потайного огня, жестковатый и неуступчивый Дамиан.