Анастасия. Вся нежность века (сборник) - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если…
В эти дни в нем самом умирало старое и одновременно пробуждалось и крепло новое восприятие жизни, понимание своего предназначения в ней.
Уже начали затягиваться неровными красноватыми шрамами швы на ее лице, срасталась переломанная грудь, помалу очищались от кровавых корок подживавшие раны, а она все еще была без памяти и не реагировала на окружающее. Доктор не строил напрасных прогнозов и не утешал Ольбромского призрачной надеждой.
Он более щадил чувства отца. Как бы терпеливо ни сносил Бицкий обрушившееся на него несчастье, но когда первый ужас случившегося был изжит и остался позади, а неопределенное состояние Розали, зависшей между жизнью и смертью, стало почти привычным, в нем вызрел тяжелый, всесокрушающий гнев на Ольбромского, которого он считал главным виновником в этой истории. Отцовское чувство справедливости и жажды возмездия было так велико, что город жил в ожидании скорой развязки.
В то время особым соизволением его императорского величества для улучшения общественных настроений и поднятия авторитета первого сословия только что вновь были разрешены дуэли, и Бицкий в ажиотаже был способен при встрече бросить оскорбительный вызов полковнику. Даже если не брать во внимание высокомерный и вспыльчивый нрав Ольбромского или его снисходительных чувств к несчастному отцу, воинское звание, которого он пока еще не был лишен, не позволяло ему молча сносить публичное оскорбление, тем более со стороны штатского лица.
Одна Мадлен как могла усмиряла нервы Бицкого и терпеливо перемогала чередовавшиеся у него приступы то гнева, то отчаяния. В минуты раздражения пан Михал рассказал ей о «дикой выходке» Ольбромского, устроенной им в тот день на прощание, которую Бицкий относил не иначе, как на счет светской распущенности этого баловня судьбы, оскорбительной для его отцовского самолюбия.
Мадлен же, окончательно разочаровавшись в собственных надеждах заполучить щеголеватого полковника, всем своим бесхитростным сердцем встала на сторону Ольбромского и искренне желала им с Розали недоступного уже ей самой возвышенного романтического счастья. Ей доставляло удовольствие греться у чужого костра, сентиментально подставляя нерастраченные чувства взблескам его обжигающего пламени. Роль дуэньи или наперсницы пришлась ей весьма по вкусу, делая ее если не героиней, то хотя бы соучастницей чужого романа.
Несмотря на всю ограниченность, порождающую безапелляционную категоричность суждений во всех областях знаний, и счастливое умение сохранять самое высокое мнение о своих природных достоинствах, в ней не было изначальной низкой озлобленности или коварства.
Чем глупее человек, тем шире ему кажется собственный кругозор.
Весь мир, сообразно ее примитивной способности постигать происходящее, был для Мадлен так же прост и одномерен, как и она сама. Во многия знания много печали – и не обремененной напрасными умствованиями Мадлен была уготована беспечальная участь, без роковых поворотов судьбы и трагических потрясений.
Жестокий век милостиво обошелся со своим незлобивым созданием.
Не довелось ей потрескавшимися в кровь руками стирать в ледяной воде солдатское исподнее, торговать за гнилую картофелину свои ношенные в лучшие времена кружевные панталоны какой-нибудь толстомясой бабенке, насмешливо пялившейся на разрезы в шагу, или истлеть в несколько месяцев в смраде красноармейских казарм, испытав все унижения и непотребства всеобщей пролетарской любви.
Бог прибрал ее раньше, и хоть не судилось ей покрасоваться перед завистливыми приятельницами в роли madame Bitskaja, все же умерла она в своей постели, горячо и искренне оплакиваемая своим постаревшим cher ami.
Михал Бицкий и сам пережил ее ненадолго.
* * *Меньше всего занимали Ольбромского в том состоянии городские слухи. Теперь, когда он был повержен и особенно уязвим после скандала с Бицкими, открылось, насколько его не любили. Город мстил ему за самобытность, за способность держаться независимо и свободно, за ученость и гордость, за отменные манеры и щегольство костюма, за удачливость карьеры и неизменный успех в обществе, за самую породу, наконец. Припомнили ему и матушкино высокомерие, и тот взгляд через плечо, которым гордая полячка одаривала местных степняков, и само его неясное происхождение консорта – припомнили все, на что не смели посягать, пока он был в силе и в фаворе. Он оказался чужаком в этой стае, и те, что еще недавно лебезили перед ним и считали за честь водить с ним знакомство, теперь с наслаждением вонзали булавки в самые чувствительные места.
Говорили, что он силой увез бедную девочку от безутешного отца, что она не вынесла его домогательств и выбросилась из экипажа, что теперь он будет разжалован в гвардии и, может быть, даже лишен дворянского звания.
Бицкого тоже мало приветствовали в городе, но тут он был свой, из своего лагеря, и так приятно было выказывать сердечность и великодушие обиженному старику, равно как и благородное негодование заносчивому петербуржцу.
Считалось, что его дуэль с Бицким предрешена и что Ольбромский просто обязан стрелять в воздух, тогда как месть несчастного отца будет поддержана и оправдана в общественном мнении. Гостиные полнились разговорами о погубленной будущности полковника, и все с нетерпением предвкушали его унижение.
Ни о чем этом Ольбромский не знал и даже не догадывался. Ничто в то время не взволновало бы его больше, чем легкий трепет ресниц, невольный стон или неуловимое движение губ, но Розали по-прежнему была неподвижна и безмолвна.
Доктор открыто предупреждал полковника, что, если по истечении трех недель состояние Розалии не переменится, пойдет необратимый процесс и не останется надежды.
Третья неделя была на исходе…
* * *В один из таких дней Дамиан услышал в доме голос отца Розали и вышел к нему в гостиную. Поначалу Бицкий никак не признал в высоком, совершенно седом человеке с потухшим взглядом прежнего темноволосого красавца Ольбромского.
Полковник молча, не здороваясь, стоял посреди комнаты. И по этой пронзительной белизне отросших волос, оттенявшей потемневшее лицо, по запавшим измученным глазам и по поразившей Бицкого более всего несвежей рубашке, со следами какой-то детской кашки, которой, видимо, пытались кормить Розали, он понял, что дочь более не нуждается в отцовском попечении и так позаботиться, как Ольбромский, о ней уже не сумеет никто.
И не отдавая себе отчета, Бицкий с перекошенным от страдания лицом шагнул к полковнику и молча обнял его.
Мужчины не стеснялись своих слез.
Не умея плакать, Ольбромский как-то судорожно икал и давился непролитыми слезами. Впрочем, это длилось недолго. Так и не проронив ни слова, пан Михал, опомнившийся первым, резко оттолкнул полковника и скорыми шагами вышел вон.
Еще не справившись со смятением, Ольбромский вернулся к постели Розали. За время его отсутствия в спальне что-то незримо изменилось. Стоя в дверях, он не узнавал привычных вещей, будто сместившихся со своего места, потерявших четкий контур. В полумраке притворенных ставен на взбитых подушках, еще не видимое с порога, появилось что-то такое, чего не было прежде, словно кто-то вошел в комнату и все переменил своим присутствием.
Дамиан, ставший вдруг здесь чужим и посторонним, не дыша, подступил ближе и встретил исполненный невысказанной боли недоуменный взгляд Розали.
Она тихо закрылась ресницами и медленно отвернула свое лицо.
Ольбромский попытался продохнуть, но воздух не шел в легкие, и с высоты своего роста он рухнул на пол, надолго потеряв сознание.
* * *Розали еще много дней никого не узнавала. В редкие минуты память будто возвращалась к ней, осмысленнее становился взгляд, но снова и снова наплывал на нее темный морок забытья.
В доме теперь все жили ожиданием и надеждой. Дамиан уже не так часто оставался у ее постели, позволяя сиделке заниматься своим делом.
С Розали сняли лубки и повязки. Доктор считал, что все срасталось хорошо. Молодой организм брал свое. Полностью затянулись раны, сошли с тела глубокие ссадины и царапины, спала опухоль с разбитого лица, и трогательно курчавились отросшие волосы на стриженой голове.
И пан Михал, и Мадлен теперь подолгу задерживались у ее кровати, тихо переговариваясь между собой, но Розали, если и открывала глаза, никак не отвечала на их присутствие.
Все ближние и дальние медицинские светила, свезенные к ней Ольбромским, по очереди высказывали свое просвещенное мнение о молодых силах и здоровых соках, о витализме и магнетизме, но затруднялись в предположениях, вернутся ли к ней память и рассудок.
Уже сумеречно шелестели по крышам первые осенние дожди, и по утрам из залитого белесым туманом докторского сада остро тянуло прохладой.
Ольбромский по-прежнему нигде не показывался, проводя все дни и ночи в докторском особняке, и интерес к нему в городе начал спадать.