Анастасия. Вся нежность века (сборник) - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем он сказал Бицкому, что нужно ехать в Петербург – уладить свою отставку и добиться высочайшего разрешения на брак с его малолетней дочерью? Ничего подобного Дамиану и в голову не приходило прежде, пока все катилось само собой, без каких-либо внешних усилий. Разве все не устроилось бы как-то иначе, проще и естественнее? Но вот, поди ж ты, решено: он едет в Петербург.
Холодным блеском стали отозвалось в нем видение будущих дней на столичной холостяцкой квартире, в зияющую пустоту обвалилось сердце.
Что же делается? Зачем это? Но тайное, низкое желание вырваться отсюда, из этой засасывающей глуши, оторваться от той неизъяснимой власти, что возымели над ним последние события, уже мелко, постыдно дрожало внутри.
Он не давал ходу этим ощущениям, жестко гнал их от себя, но все же какое-то неестественное нервное бодрячество уже овладевало им.
Разумеется, он поедет, если надо.
Те необычные эмоциональные перегрузки, связанные с внезапным происшествием на степной дороге, виновником которого он втайне считал себя одного, а затем и само безудержное, безграничное и, как ему казалось, не заслуженное им счастье, охватившее его с выздоровлением Розали и последовавшее без передышки за глубоким отчаянием, были одинаково непомерны для его уже далеко не юношеских, устоявшихся чувств, никогда не испытывавших столь значительных потрясений, и оттого утомительными и истощавшими его натуру.
Даже в той радости, которую ему доставляла теперь Розали, Дамиану бессознательно хотелось передышки, хотелось покоя и свободы для несуетных размышлений и осмысления происшедших с его жизнью перемен. Как должны отстояться изысканные вина, так и ему требовалась пауза, чтобы сохранить и закрепить неизведанный прежде аромат ощущений. И такую паузу ему мог теперь предоставить Петербург.
Конечно, он помнил данное себе обещание тогда, в дороге, ни за что не оставлять Розали, но сейчас появилось столько доводов в необходимости отъезда, столько убедительных причин, предвидеть которые он не мог заранее, что все они вполне извинительны и избавляли его от тяжких неясных сомнений.
Да и лихое, бесшабашное «будь что будет!» уже некоторое время держало его в азартном возбуждении, подобном тому, которое испытывают в русской рулетке, приставляя к виску шестизарядный барабан с одним патроном.
Словом, на одно неуловимое, никак не высказанное и ничем не обозначенное, но отчего-то заранее казавшееся низменным желание стать хотя бы на малое время собой прежним, еще ни перед кем не опутанным никакими обязательствами, находилось множество совершенно положительных и перевешивающих всякие сомнения обстоятельств.
Итак, он едет! Едет по крайней необходимости, и мысль его услужливо бежала вперед, оживляя картины холостой петербургской жизни.
* * *Бицкие по простодушию своему приехали провожать его много раньше поезда, когда Ольбромский еще не появлялся в вокзале. Крупные влажные снежинки отвесно падали к земле, покрывая пустынный перрон, тяжелыми шапками обвисали с топорщащихся в привокзальных палисадниках пожухлых цветочных кустов. Ранние зимние сумерки, пока еще не зажигали огни, фиолетовыми отсветами тихо никли к снегу, изредка взметываясь длинными пугливыми тенями, плотно оседали в глухих углах. Неуютное стылое напряжение, как сдавленный крик, держалось в неподвижном воздухе, остро источавшем все запахи железной дороги.
В натопленном пассажирском зале, куда прямо с холода вошел Ольбромский, он не увидел никого знакомых и был рад, что не придется тратить время на пустые разговоры. Имея в запасе довольно времени, он решил подбодриться в буфетной – предчувствие долгой дороги, неизбежность прощания держали его в нервном ознобе.
Несмотря на быстро оседавшую мглу, за окнами было светлее, чем внутри, и, проходя через зал, он каким-то боковым зрением выхватил на безлюдном перроне три силуэта, заставившие его остановиться. Он не ожидал, что Бицкие приедут прежде него. Никогда еще не доводилось полковнику видеть их как бы со стороны. Он знал, что снаружи через бликующие окна его нельзя было различить, и, отойдя к колонне, остался за ними наблюдать.
В надетой нарочно для Петербурга своей лучшей шинели с бобровым воротником, возвращавшим ему устоявшийся запах табака и дорогого английского одеколона, в башлыке, спущенном с фуражки, открывавшем до глянца выбритые щеки и аккуратную щеточку густых, холеных, но седых уже усов, привычно отмечая устремленные на себя взгляды и еще ровнее стараясь держать и без того безукоризненную выправку, он уже чувствовал себя петербуржцем; и отделявшие его от Бицких двойные высокие стекла, сквозь которые не долетали сюда звуки их неспешного разговора, отодвигали от него все дальше и дальше этих людей, волею случая нечаянно вторгшихся в его судьбу.
Розали впервые показывалась на люди после своей болезни и все озиралась и оборачивалась по сторонам, как ему казалось, стараясь схватить побольше впечатлений, пока до Ольбромского не дошло наконец, что она ищет его глазами. На ней была все та же худенькая беличья шубка, так удобная для прогулок в саду, но здесь выдававшая свою изношенность, какой-то вмятый капор с обвислыми полями, и только новые ботинки, скользившие по снегу, отчего она все хваталась за отцовский локоть, были действительно хороши и от этого слишком обращали на себя внимание.
Но ее вид давно уже не смущал Ольбромского, а напротив, вызывал только умиление и горьковатую нежность.
– Это моя будущая жена, – всерьез и очень членораздельно произнес он про себя, словно желая убедиться и внушить себе эту мысль, и ему тотчас захотелось встретить кого-то, кому бы он мог сдержанно, с достоинством представить ее, повторяя: «Это моя будущая жена!», чтобы остановить, закрепить то, что уже ускользало, протекало сквозь пальцы и растворялось в густеющей фиолетовой мгле.
Опомнившись, он выбежал к ним на холод, изобразил радостное удивление, попытался завести их в зал, чтобы не мерзли, и, втайне желая быть рядом на людях, показывая всем, что они – родня, и незнакомое прежде чувство уничижения, сознания своей жертвы сладенько, пошло подсасывало внутри. Но, увидев ее юное ясное лицо, ее невидящий, скользящий в сторону, куда-то ему за плечо, застывший взгляд, понял, что она изо всех сил превозмогает себя, чтобы не дрогнуть, удержаться от слез, и тотчас устыдил себя: кто здесь кому жертвует?
Они все же остались снаружи, не желая быть на виду в уже засветившемся окнами зале, и если бы не находчивость Мадлен, с привычной легкостью городившей всякий необязательный вздор, они бы, пожалуй, затруднялись в разговоре. Им еще не доводилось быть всем сразу вместе. То, что казалось естественным и непреложным с каждым в отдельности, звучало бы сейчас диссонансом и фальшью.
Снег утих и улегся, зажглись едкие желтоватые фонари, обозначившие глубокие тени, но не отделившие свет от тьмы. Ломкое тревожное напряжение, как вибрация натянутой струны, дрожало в воздухе и обступало со всех сторон.
Они отошли к краю платформы, уже начавшей заполняться отъезжающей публикой. Ольбромский, пан Михал и Розали отчего-то избегали смотреть друг другу в глаза, и как-то так само выходило, что и обращались они друг к другу через не терявшую присутствия духа излишне возбужденную мадемуазель Дюссе. Она успевала занимать всех разговором и поглядывать по сторонам – ей льстило появиться на людях в обществе импозантного полковника, и, увлекшись, она даже попыталась взять его под руку, на что бы вряд ли осмелилась прежде.
Бицкий изредка произносил невпопад что-то односложное, как-то многозначительно мычал и хмыкал и постоянно откашливался. Розали молчала и, прохаживаясь по краю платформы, не отпускала руку отца.
Подали наконец состав, и пока паровоз, освещенный, как циклоп, верхней фарой, громко лязгая железными суставами, шипя и обдавая всех клубами белого пара, с отдышкой подползал к дебаркадеру, отвлекая всеобщее внимание, Розали украдкой взглянула на Ольбромского с какой-то просительной, еще не совсем угасшей надеждой в глазах, но он молодцевато и ободряюще улыбнулся ей, и больше она не обращала к нему своего лица.
Остаться разве? Но вряд ли это теперь что-нибудь поправит. Что же такое они натворили с Бицким, отчего всем так неловко и тягостно теперь? Ему не хотелось вспоминать, что идея съездить в Петербург вовсе не Бицкому, а ему пришла в голову, и Бицкому не оставалось ничего другого, как принять ее. Да что, собственно, такого в этом отъезде? Ведь обещал же он через несколько недель, ну, много – через пару месяцев уже и обернуться. И все так быстро, по-горячему сладилось, буквально на другой же день – долго ли ему собираться?
Отчего ж было не оставить все, как шло, как удачно и радостно складывалось прежде?
Неужели за все приходится платить свою цену и счастье всегда будет уравновешиваться таким муторным, гадким состоянием?