Подари себе день каникул. Рассказы - Габриэла Адамештяну
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было рано, рано для всего: и одеваться на службу, и есть; разве что чашку кофе, подумал он, но, поскольку без того мучит бессонница, надо бы, пожалуй, воздержаться. Надо, надо бы, всегда что-то надо; в общем, он вооружился джезвой и с чайной ложкой в руке занял позицию у плиты.
Да, в этом, может, самый большой его недостаток, он протянул руку к газовому крану, но кофейная пена уже перевалилась через край — какого черта, я ведь не сводил с нее глаз! — да, в этом, видно, самый большой его недостаток: он не может делать то, что надо. Знает ли кто-нибудь на свете лучше его, как трудно работать без удовольствия, только потому, что надо?
И он с жадностью глотнул ароматный напиток.
Но ведь было же время, когда ему все давалось легче, да, вроде бы все давалось легче, вроде бы прежде все шло лучше, или, может, это только у него дела шли лучше? От нечего делать он открыл дверь на балкон, и свежий воздух улицы наполнил грудь прохладой, он чувствовал, как воздух проникает все глубже, как щекочет холодком — свежий воздух июня, воздух студенческих каникул.
Да, конечно, все шло лучше, когда он был в бюро на том посту, на каком сейчас Киран: собирал профвзносы, принимал справки, наводил порядок в архиве, ходил на районные заседания, — он был моложе всех. Лет двадцать шесть ему было, да, конечно, как раз истекло время стажировки, и он почувствовал себя свободным: теперь можно, когда что-нибудь подвернется, уйти из учреждения, перейти на исследовательскую работу, а об этом он мечтал со студенческой скамьи. Да, можно, впрочем, он не спешил, зачем было спешить?
Он чувствовал себя в учреждении прекрасно, как дома, нет, даже лучше, потому что дома к тому времени начались скандалы. Конечно, по утрам он с трудом, проклиная все на свете, продирал глаза, а на работе иногда скучал, а иной раз с кем-нибудь ругался. Но было что-то… что-то… Может, молодость? Теперь уж всего не припомнишь, но тогда казалось, что он чувствует себя на работе как дома. Умудрился — чем не рекорд! — стать правой рукой Олтяну. Своими силами, без блата, без доносов. Правда, отдел Олтяну был самый маленький, горстка людей, но ведь именно с ним Олтяну всегда советовался перед еженедельными совещаниями, ему поручал готовить материал для отчетов, показывал все характеристики, доверял подписывать документы и ставить печать, когда уезжал в командировки — в провинцию или за границу. И казалось, в этом нет ничего особенного, это совершенно естественно, что выбор Олтяну пал на него — он был в отделе самый старательный, в случае необходимости брал расчеты домой, работал, если подпирали сроки, ночью. Конечно, мадам Соня поступала так же, и у нее было преимущество — стаж, пожалуй, даже слишком большой: если за пятнадцать лет тебя никто не заметил, мало шансов вдруг обратить на себя внимание… в подобных случаях недостаточно ползать на брюхе, корпеть, не разгибаясь, над бумагами, не позволять себе шуток, сидеть, вроде Петреску, без обеденного перерыва; в подобных случаях надо вести себя с умом; чего, например, добился Космович с его широкой, но бесплодной, избыточной информированностью, маниакальной любовью к чтению и презрением к заседаниям? Слоняется по коридорам или по внутреннему дворику. Чтобы удержаться на высоком посту, нужно ладить с людьми, а это дано не всем; посмотрите на Оницою: удержался на посту завотделом (перед Олтяну) всего шесть месяцев…
Он оставил балконную дверь раскрытой, сел в кресло и принялся потягивать кофе. Кофе остыл, но ему такой нравится, такой вкуснее… Да и уходить из учреждения не хотелось, трижды была возможность, и он трижды отказывался, как-то предлагали даже в исследовательскую организацию, правда, на должность стажера.
Всякий раз он обдумывал, взвешивал и отказывался. Нет, не сейчас, говорил он себе, еще не сейчас; ему и здесь было хорошо, и — подумать только! — казалось, будто он в своем учреждении необходим; он был убежден, что, окажись другой на его месте, дела пойдут хуже.
Поэтому казалось нормальным, что Олтяну выбрал именно его, и нормальным казалось, что он стал одним из семи-восьми влиятельных в учреждении людей. Впрочем, он особо над этим и не задумывался: то есть, конечно, по временам что-то он осознавал — и осознавал необходимость перейти на исследовательскую работу, — но все оставалось в теории, действий никаких он не предпринимал.
Еще рано, слишком рано, он потягивает кофе, откинувшись в кресле. Иной раз неприклеенная ручка его раздражала, но сегодня — нет. Сегодня ему хорошо, ему просто хорошо, и все. Почитать бы журналы — когда-то он за ними следил. Много читал, был в курсе, а когда хотел что-нибудь из журналов выписать, заведующий справочной разрешал взять домой. Приличный человек был этот заведующий — как бишь его фамилия? Высокий такой, лысый, очень вежливый; за несколько месяцев наладил справочную. Так хорошо наладил, что в их зал приходили исследователи, Ромашкану, например, он там встречал постоянно. Именно из-за иностранных журналов приходили, у них не было таких фондов, а проектировщики приносили прибыль, имели большие фонды, и завсправочной не скупился на подписку. Как же его фамилия? Что-то на Т., а окончание на «еску». Прямо в глазах стоит: высокий, лысый, со сверкающим черепом, маленькое брюшко, белесая родинка на правой ноздре, чисто выбритый, он часто улыбался, показывая зубы, слишком красивые для естественных; до пенсии ему оставалось несколько лет. Он мог бы еще поработать, но его поспешили тогда, во время реорганизации, убрать на пенсию — он вдруг исчез, и больше его никто не видел, но никому не попадалось на глаза извещение о его смерти, наверное, жив, может, воспитывает внуков. Собственно, пострадал не только он — реорганизация коснулась всей справочной, остались две женщины: одна — чья-то жена, а другая…
Он вдруг вскочил, ринулся в прихожую, встал на цыпочки и прислушался; как же он не сообразил, что это счетчик? Он фыркнул, возникло такое чувство, будто кто-то его слышит, за ним наблюдает; он пожал плечами, медленно повернулся, посмотрел на будильник и вылил из джезвы остатки кофе.
Все еще рано, кофе хороший, хорошо пить кофе утром в это время — не спеша, не на ходу, пока застегиваешь пуговицы, не обжигаясь, потому что боишься опоздать… Теперь даже мысль о том, что его поздний звонок Веронике и весь разговор с ней могли показаться унизительными, весьма унизительными, безразлична.
Не впервой ему испытывать унижения — такого в его жизни было предостаточно… Этот урок, слава богу, пошел на пользу, хотя бы этот — уж коли так и не смог защитить свое скромное положение, коли даже не предчувствовал, какой удар ему угрожает.
Как выпучил он глаза, когда ему, примерно через полгода после того, как прокатили Олтяну, заявили:
— Запомни, незаменимых людей нет…
Вот тогда бы и почувствовать угрозу, заволноваться, сделать попытку перейти куда-нибудь, начать все сначала. Или после выборов в бюро, когда не осталось ни одного из прежних членов, понять, что расстановка сил кардинально изменилась.
Какое шестое чувство по сравнению с ним у тех, кто каждую секунду чувствует ситуацию, кто знает, каково отношение к нему, знает, как поступить, чтобы постоянно поддерживать хорошее к себе отношение? Почему только он и еще несколько человек заплатили за падение Олтяну, столь же стремительное, как и взлет? Было время, когда эти вопросы не давали ему покоя, когда он еще не терял надежды, что кто-нибудь все-таки поймет, что к нему несправедливы, когда он негодовал: почему сейчас видят в нем только дурное, тогда как прежде видели только хорошее, — только ему ставят в вину опоздание со сдачей материалов на неделю, или посещение столовой не в перерыв, или существование троюродного брата в Канаде…
Он встал и шире приоткрыл балконную дверь — вместе с прохладным шелковистым воздухом ворвалось с улицы приглушенное шуршание машин; где-то вдалеке гудели автобусы, а под окнами, во дворе, кричал петух. Улица была пустынна, почерневшие телеграфные столбы одиноко торчали из плотного массива зелени.
Сколько же ему понадобилось времени, чтобы осознать случившееся? Даже после того как все было сказано, предпринял ли он что-нибудь, чтобы спасти положение? Тот вечер через несколько дней после реорганизации, когда он встретился с Космовичем на проспекте… Уж надо как на духу. Реорганизация кончилась, он остался на своем месте, обжалования уволенных не имели ни малейшего шанса на успех (иначе начальство боялось бы этих обжалований). И как же приятно, как приятно было ему выступать перед Космовичем в роли доброго, сострадательного коллеги: сочувствовать, спокойно утешать, давать советы, где еще искать защиты, — идеи осеняли его в эту самую минуту и тут же улетучивались. Предлагать, что он спросит или, может, пойдет с ним вместе, а то и напишет ходатайства; предлагать, хотя знал почти наверняка, что не будет времени этим заняться. Звонкий голос, хорошо отутюженный костюм, чисто выбритый молодой человек с длинными (но не слишком) волосами, к тому же — юная любовница (о которой в те времена никто еще не знал). Это ли не победа ума, ума ясного, трезвого. И вся его помощь Космовичу свелась к этим совершенно бесполезным советам; а Космович стоял перед ним — длинные, пожелтевшие от табака зубы, мятые, в пятнах брюки, галстук съехал набок, — стоял и пальцами с грязными, хоть и коротко остриженными ногтями мял вынутую из кармана бумагу, будто хотел и не решался показать ее. А он и не попросил показать, хотя знал наперед, что это и есть Решение комиссии.