Дневник (1887-1910) - Жюль Ренар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Все это грубо, грубо! - говорит Малларме. - Эти актеры, желающие играть жизнь, не изображают жизни ни на йоту. Они не способны даже передать то живое, что есть в салонной болтовне или в складках платья. И потому жизнь в театре коробит меня. Кроме того, моя собственная жизнь причиняет мне достаточно страданий: на эти маленькие драмы расходуется слишком много моих чувств, и я не могу пробавляться фальшивым подражанием. Оно оскорбляет чувство целомудрия, которое есть во мне. Да, мне кажется, что все эти люди вмешиваются в то, что их не касается. Я люблю только драмы Вагнера и балет. Они нравятся мне потому, что отражают жизнь другого мира.
- Будь мне двадцать лет, - говорит Клемансо, - я бы подложил бомбы под все городские монументы.
Господин Клемансо, такие вещи говорятся в шестьдесят лет.
Сара Бернар придумала занавес, который легко подымается для полдюжины вызовов.
Я ненавижу публику, к которой принадлежу и которая грязнит мои впечатления и чувства. Я ненавижу эти способы завладевать мною и терзать мои нервы. Ах, один прекрасный стих, и все стало бы на свое место!
...Музыка - искусство, которое меня пугает. Мне кажется, что я в утлой лодчонке среди бушующих волн. Особенно же меня восстанавливает против музыки, в которой я профан, то, что мировые судьи в провинциальных городах без ума от нее. Спрашивается, что может свести с ума таких субъектов?
16 декабря. Умер Альфонс Доде. Вот уходишь от него, и он раздевает тебя на глазах оставшихся гостей. Спустившись с лестницы, ты уже чувствовал себя совсем голым.
- Он в любую минуту готов выброситься из окна, - говорил он о своем сыне Леоне.
Мы слишком много занимаемся смертью, хорошо бы не замечать ее появления. Она возвращалась бы не так часто. Она не имеет ровно никакого значения.
Маленькая тайна: я не раз просил Доде подарить мне свой портрет; он ни разу не уважил мою просьбу.
Наша печаль: прекрасная женщина, прекрасная в своей бледности, склоняется над белым листом бумаги, с пером в руках... Она не может писать. Она смотрит вдаль.
Помню одного мертвеца. Он умер как герой. Нет! Не как герой: во всем этом есть что-то фальшивое. Он умер просто, как умирает дерево. Все было предельно ясно, и только это причиняло боль. Когда мне удалось заплакать, я понял, что это не мои слезы, но слезы всего рода людского, который считает себя вынужденным плакать в известные минуты.
Я расписался сегодня у консьержки: "Человек - это дерево, которое вновь расцветет где-нибудь еще".
23 декабря. Мои грезы наяву, будто все, что есть во мне бессознательного, вытесняет прочь мое сознание. Эти внезапно возникшие образы мне незнакомы. И так как я не могу от них отрешиться, и они действительно во мне, приходится признать, что они, очевидно, исходят от моей другой сущности, что я двойственен.
25 декабря. Мюссе часто взывает к кому-нибудь: то ко Христу, то к Вольтеру, - чтобы придать своим стихам многозначительность.
21 декабря. Все они мне твердят:
- Какой бы из вас вышел большущий драматург!
А я знаю, что они ошибаются, и знаю почему.
30 декабря. "Сирано" Ростана. Премьера.
...В уборной Коклена я говорю Ростану:
- Я был бы очень рад, если бы нас обоих наградили в один и тот же день. Но коль скоро это невозможно, поздравляю вас, и, поверьте, без малейшей зависти.
Что, впрочем, неправда; и сейчас, когда я пишу эти строки, я плачу.
Ах, Ростан, не надо меня благодарить ни за то, что я так вам аплодировал, ни за то, что я страстно защищал вас от ваших врагов, которых уже почти не осталось!..
К счастью, уж не знаю по какому случаю, возле меня в первом ряду балкона пустует восемь кресел, и это меня почему-то утешает. (Все-таки это преувеличение. Возможно, никто никогда еще не сказал ни слова правды!)
Входит Сара Бернар:
- ...Мне удалось посмотреть последнее действие. Как это прекрасно! Я гримировалась у себя в уборной, и сын рассказывал мне все, акт за актом. Я поторопилась умереть и вот все-таки поспела сюда. О, что со мной! Смотрите на мои слезы. Смотрите! Смотрите! Я плачу. - И все смотрят, и каждому из нас хочется сказать: "Да нет же, мадам! Уверяю вас! - Потом она бросается к Коклену, берет его голову обеими руками, как суповую миску, и она его пьет, и она его ест. - Кок! - говорит она. - О, мой великий Кок!
И она уже написала ему знаменитое письмо, которое цитирует "Фигаро", шедевр на пергаменте из крокодиловой кожи...
...- Ростан! - И она берет Ростана себе. Она его никому не отдаст, берет все так же за голову, но на этот раз - как чашу с шампанским, или, еще лучше, как чашу Идеала.
...- Мне не приходилось присутствовать при подобном триумфе со времени войны, - говорит какой-то военный.
- Но войну мы ведь как будто проиграли? - говорю я. - Да, после этого остается только выбросить свое перо.
- Нет, нет, не надо!
- Ничего, у меня их полный ящик...
* У Леона Блюма. Среда враждебная Ростану. Так как я говорю женщинам: "Это ваш поэт, вы должны его обожать", - какая-то чернявая дамочка, красивый еврейский вороненок, отвечает: "Вы так думаете?" И она начинает говорить, впрочем довольно умно, о нелепых ростановских стихах в "Ревю де Пари" и о гениальном Мюссе.
- Вы обязаны, - говорит мне Блюм, - повлиять на Ростана... Не позволяйте ему писать ничего, кроме пьес... Он вас слушается... Во всяком случае, пусть не печатает. Он себя губит. Нельзя так разочаровывать публику,
* - Я никогда не даю кучеру больше тридцати пяти су, - сказала она, зато я очень изящно с ним раскланиваюсь.
* Фраза, которая вибрирует одно мгновение, как слишком натянутая проволока.
* Говорить курсивом.
* Черное на черном, как ворон в ночи.
1898
1 января. - Я собираюсь, - сказал он, - зайти к вам завтра и рассказать о своих неприятностях.
- Тогда неприятности будут у двух вместо одного.
* Каковы итоги? Мне скоро тридцать четыре года, у меня есть кое-какое имя, скажем: имя, которому ничто не мешает (другие в это верят, но я-то, увы, не обманываюсь) стать громким. Я мог бы зарабатывать много денег, но я их не зарабатываю. Ни одной книги за год. Не будь "Радости разрыва", год вообще бы получился пустой. Конечно, смерть отца может служить оправданием мне, но не моей лени. В отношении нравственном не сдвинулся ни на йоту, где там! Зато усовершенствовал свой эгоизм. Сумел доказать Маринетте, что ее счастье зависит от моей полной свободы. Люблю ли я своих детей? Сам не знаю. Когда я на них гляжу, я умиляюсь. Но я не ищу случая видеть их слишком часто. Умиляясь им, я умиляюсь, в сущности, самому себе. Доброта отвлеченная, да и мне было бы весьма нелегко употребить ее кому-нибудь на пользу. Я не настолько чувственный, чтобы бегать за женщинами, но отлично понимаю, что любая могла бы сделать со мной все, что ей угодно.
Друзья, и ни одного друга. Я почти потерял Ростана, и его успех нас не сблизит. Я для друзей ничего не делаю. Возможно, они как раз лучшее доказательство того, что я представляю собою нечто. Они любят меня лишь из уважения.
По-прежнему зол. Достаточно мне сделать по улице три шага, и я становлюсь непереносимым. К счастью, я редко выхожу из дома.
Я так же стар духом, как мой отец был стар телом. Почему я не кончаю жизнь самоубийством? Мне даже кажется, что я становлюсь скупым и что я напрасно позволяю себе так часто нанимать фиакр. В этом я уверен.
2 января. За нашу леность нас карают не только наши неудачи, но и удачи других.
3 января. У Мюльфельдов.
- Нет поэтов, кроме Ростана, - говорит госпожа Мюльфельд.
Я вынужден возражать, потому что Ростан становится вдруг более великим, чем Виктор Гюго, и из его успехов делают нелепые выводы. "Сирано" великолепный анахронизм, и ничего больше. Ростан не будет иметь никакого влияния на поэзию, разве только на весьма посредственных поэтов, которых прельщает его успех. "Сирано" ничуть не встревожил поэтов настоящих; но своей "Самаритянкой" Ростан заткнет их всех за пояс.
- Скажите, между нами, конечно, - говорю я Ростану, - верно ли, что успех "Сирано" принес вам больше радости, чем ваша "Самаритянка"?
- Нет, - отвечает он. - У меня в этой пьесе есть места, которые я предпочитаю всему "Сирано". Например, второй акт. "Самаритянка" потребовала подлинного поэтического усилия, и успех ее на сцене, возможно, был еще более шумным.
- В "Самаритянке" все создано вами. В "Сирано" вам помогает сюжет, эпоха. Ловкий человек, например Сарду, умей он строчить стишки, мог бы в конце концов набрести на сюжет "Сирано", а для "Самаритянки" требуется подлинный поэт. "Сирано" превратил вас в поэта драматического, ирои-комического жанра; он вас ограничил. Поэты, не пишущие для театра, могут сказать, облегченно вздохнув: "Вот к этому и сводится весь Ростан". Я имею в виду Мендеса, Роденбаха и присных. Они могут делать хорошую мину, правда зеленея при этом.
Мы все косимся на орден Ростана.
- А что вы испытывали? - спрашиваю я.
- Вот сегодня, когда я был у моего парикмахера, это меня позабавило. Все знакомые смотрят на ленточку. Но произошло это слишком поздно. Сразу после "Самаритянки" я радовался бы куда сильнее.