Дневник (1887-1910) - Жюль Ренар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со смертью отца волей-неволей я становлюсь главою: я смогу делать, что захочу.
Уже никто не будет иметь права сурово меня судить. Даже малый ребенок пригорюнился бы, узнав, что больше никто его не будет ругать.
Я только-только начинал его любить. Как-то утром я говорил о нем Жюлю Леметру с преступной литераторской легкостью. Как я буду вспоминать о нем!
Легкие и частые позывы к плачу. В таких случаях плачут потому, что память хранит слезы, которыми смерть заливает весь мир.
14 мая. Я не испытываю больше от писания никакой радости. Я выработал себе слишком трудный стиль.
28 мая. Деревенские девочки, увидев нас издали, отворачиваются, чтобы скрыть улыбку.
9 июня. Они хотят, чтобы все всегда кончалось благополучно. Они бы Жанну д'Арк обвенчали с Карлом VII.
Жанна д'Арк. Самые прекрасные ее слова: "Я никогда никого не убивала".
* Вовсе не потому птички садятся на розовый куст, что на нем расцвела роза, а потому, что там много тли.
12 июня. Грустный вид заброшенной мельницы! С дороги видно объявление о ее продаже, сначала его еще пытаются прочесть, потом никто не читает! Двери на запоре, двор зарос травой, голуби не садятся на крышу. Но ночью река шумит: это при свете луны мельничное колесо начинает вращаться само.
* Папа и банки. Шесть стаканчиков для вина уже выстроены в ряд на столе, но доктор приносит настоящие банки, и мама убирает стаканчики.
Папа поворачивается на правый бок. Доктор от свечи зажигает бумажку, сует ее в банку и приставляет банку к папиной спине. И сразу кожа вздувается совсем так же, как на лбу вздувается желвак на месте ушиба. Шесть маленьких одинаковых баночек, и папа лежит с ними четверть часа...
Отец похож сейчас на продавца кокосовых орехов.
Возможно, вам это не так уж интересно, но ведь это спина моего отца.
Врачи произносят какие-то специальные термины и, сами удивившись им, надолго замолкают.
Спина вся в рыжих кругах, похожая из-за этих темных припухлостей на вымощенную булыжником мостовую, и с лиловыми лунами - следами банок; ниже, у поясницы, огромная родинка, а еще ниже - длинная редкая шерсть.
Дряблые ягодицы все в складках, похожих на складки пустого мешка.
Когда он спит, кончик его носа, скулы и ногти лиловеют. Туда не проникает кровь.
Он всегда лил себе на голову воду из стакана, а потом мыл ладонью лицо.
Он всегда как-то лихорадочно приглаживал щеткой волосы.
Он никогда не носил ни подтяжек, ни перстня.
Никогда не надевал ночной рубашки, а ложился в той, в какой ходил днем.
Он всегда подрезал ногти перочинным ножиком.
Никогда не засыпал, не почитав на ночь газеты и не задув свечу.
Надевал всегда кальсоны и брюки не порознь, а сразу.
13 июня. Я реалист, которому мешает реальность.
* Лунный свет. Эта луна - для больных, теплая и нежная. Цветок, обманутый ее сиянием, раскрывает венчик.
* Записывай, записывай, и побольше! Будет жвачка на зиму.
* На небе маленькое облачко, похожее на заблудившегося гуся.
* Звезды точно маленькие глазки, не привыкшие к темноте.
* Все мои дни заполнены до отказа, а душа всегда пуста.
* Да, да, славная женщина, которая будет пасти коров и читать при этом "Ревю Бланш".
* О драматурге, у которого не видны пружины, говорят: "Он не знает театра"; о том, который знает театр: "О, у него видны пружины".
15 июня. У меня болят мысли. У меня больные мысли, и я не стыжусь этой тайной болезни. У меня больше нет вкуса не только к работе, но и к лени. Совсем не мучит совесть, что ничего не делаешь. Я устал, словно обошел планеты. Мне кажется, что я исчерпал себя до конца.
После "Радости разрыва" я решил - надо делать что-нибудь крупное. Бросил свои маленькие "Буколики". Хочу написать три, четыре акта. Но на каком материале? Игра пяти, шести выдуманных мною персонажей кажется мне глупой, мелкой. Без сомнения, я могу работать только "на самом себе". Но где взять в самом себе материала на три акта? Ах, приключения, приключения, где вы? И этот дневник, который меня развлекает, веселит и выхолащивает. Я работаю час, и тут же наступает депрессия; и даже писать то, что я пишу, мне противно.
Ни Тэны, ни Ренаны не говорили нам об этом отвращении, об этих тайных болезнях. Или они их не знали? Или они не жаловались из чувства стыда, а может быть, малодушие не позволяло им заглядывать в себя?
Чего же я хочу? Ездить по свету; но для этого надо быть знаменитым, а чтобы стать знаменитым, нужно прежде всего работать.
И берегись! Даже сейчас ты себя насилуешь, говоришь громкие слова. Ты уже не искренен. Когда ты хочешь поглядеться в зеркало, твое дыхание туманит гладь стекла...
16 июня. Его душа отрастила себе брюшко.
18 июня. Папону стало лучше. Сегодня утром он решил идти копать картофель, но у него не хватает сил орудовать мотыгой. Она идет сама по себе, куда ей захочется. Но просто он не мог усидеть дома.
19 июня 1897 года. Половина второго. Умер отец.
О нем можно сказать: "Это просто обыкновенный человек, обыкновенный мэр бедной деревушки"; и вместе с тем говорить о его смерти, как о смерти Сократа. Я не упрекаю себя за то, что недостаточно его любил: упрекаю себя за то, что не понял его.
После завтрака я сел писать письма. Позвонили в ворота: Мари, папина молоденькая служанка, сказала, что отец меня зовет. А зачем - ей неизвестно. Я встаю, пока еще только удивленный, Маринетта же, видимо, не совсем спокойна и говорит: "Я иду туда". Не торопясь, я надеваю башмаки и накачиваю велосипедные шины.
Подхожу к дому и вижу, что мама стоит у крыльца. Она кричит мне: "Жюль, Жюль!" Слышу: "Почему он заперся на ключ?" У нее безумный вид. Я все еще не очень волнуюсь и не спеша стараюсь открыть дверь. Ничего не получается. Я зову, он не отвечает. Я ни о чем не догадываюсь. Решаю, что ему стало плохо или он вышел в сад.
Нажимаю плечом на дверь, и она подается.
Дымок и запах пороха. Я слегка вскрикиваю: "Папа, папа! Что же ты наделал? Так вот что... О! О!" И все-таки я еще не верю: он просто хотел над нами подшутить. Я не верю даже его бледному лицу, открытому рту, чему-то черному возле сердца. Борно, который вернулся из Корбиньи и вошел сразу же после меня, говорит мне:
- Он заслуживает прощения. Этот человек настрадался.
Прощения? За что? Странная мысль! Теперь я понял, но ничего не чувствую. Я выхожу во двор и говорю Маринетте, которая подымает маму с земли:
- Все кончено! Иди сюда!
Она входит, прямая, бледная, и искоса поглядывает в сторону кровати. Она задыхается, расстегивает свой корсаж. Она может плакать. Говорит, имея в виду маму:
- Не пускайте ее сюда! Она обезумела.
Мы остаемся с ней вдвоем. Вот он лежит на спине, вытянув ноги, слегка повернувшись на бок, голова откинута, глаза и рот раскрыты. Между ног его охотничье ружье, а палка - ближе к стене: руки, разжавшись, выронили палку и ружье и лежат не скрюченные, еще теплые на простыне.
28 июня. Кладбище. Могила в самом углу, возле дороги.
Господин Бийяр берет слово и читает ясным ровным голосом, явно рассчитывая на эффект, заранее написанное надгробное слово и после каждой фразы взглядывает на меня; говорит "его согорожане" вместо "его сограждане", потом вдруг замолкает: следующий листок потерялся. Длительная пауза, в воздухе запахло дурной шуткой. Конец он сымпровизировал или прочел на память. Его сменяет господин Эриссон и очень взволнованно говорит несколько слов. Во время всей этой сцены я то и дело провожу рукой по волосам. От солнца мне становится не по себе.
Ждем. Больше ничего не происходит. Мне хотелось бы объяснить смысл этой смерти, но ничего не происходит. Бросают в могильный ров иммортели. С краю обваливается ком земли. Присутствующие не выстраиваются в ряд и не пожимают нам руки. Публика начинает расходиться. Я остаюсь, остаюсь здесь. Ах. жалкий лицедей! Сам чувствую, что сделал это чуточку для вида. Ну к чему, несчастный? Ведь то, что осталось от моих чувств, все-таки мое, равно как и моя печаль.
У всех этих людей не особенно-то уверенный вид, потому что из вежливости им пришлось участвовать в похоронах без священника. Должно быть, это первые гражданские похороны в Шитри.
7 июля. Моя леность находит себе оправдание и пищу в воспоминаниях о смерти отца. Мне хочется только одного: еще и еще раз всматриваться в ту страшную картину, от которой я не мог оторвать глаз.
* У моего воображения глаза на затылке. Я воображаю себе лишь прошлое.
9 июля. Мы отправились в Сеттон посмотреть, как идет дождь. Хлеба действительно иссечены градом, а вернее, прибиты; колосья общипаны скотом. Ни одного не осталось. И эти жалкие домики такие одинокие в бурю.
На дороге стадо гусей, кажется, что они пасут маленькую девочку. Подальше другое стадо - эти гуси тоже пасут свою пастушку, но она подымает голову и оказывается старухой. У гуся-вожака к шее привязана палка. Со стороны можно подумать, что он нацепил балансир, дабы не потерять равновесия, а на самом деле палку ему привязали, чтобы он не мог пролезть через изгородь и не повредил посевы.