Слепые по Брейгелю - Вера Колочкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, чего молчишь? — повторила Валя вопрос на полуистерике.
— Валь… Я не знаю, что тебе сказать. Вот сижу, думаю… А я тебе пока не мешаю, Валь? То есть… не надоел еще?
— Саш, прекрати! Ты же не сиротинушка из детдома, чтобы такие вопросы задавать. Ты же мужик, Саш. Вот честное слово, надоело тебя убеждать, уговаривать. Если не нравится, не держу, можешь возвращаться к своей малахольной. Я ж все понимаю — ты с ней мужик… А со мной что? Со мной трудно, меня ж понимать надо…
— Понимать? В чем тебя понимать?
— Ну, ладно. Допустим, понимать не обязательно. Но уважать — уж извини. Уважать ты меня просто обязан.
— Да? И чем я тебе еще обязан? — переспросил Саша холодно, с тоскливым железом в голосе. — Тогда уж огласи весь список моих обязанностей, Валь.
Подавшись вперед из кресла, Валя удивленно глянула ему в лицо и вдруг ойкнула тихо, прижав пальцы ко рту. Резво поднявшись из кресла, шагнула к нему, обняла горячими ладонями за голову, наклонилась, заглянула в глаза. Ни гнева, ни раздражения, ни агрессивной насмешливости в них не было. Были страх и перепуганное, набухающее слезой раскаяние.
— Саш… Ну, Саш… Прости меня, а? Сама не знаю, куда меня понесло. Ну чего мы все время ругаемся, Саш? Из-за пустяков каких-то. Ну их всех! Мы же любим друг друга, это главное…
И потянулась жадно к его губам, Саша едва успел увернуться. И сам устыдился своего трусливого ужаса. Ухватил ее запястья, разжал с силой, поднялся из кресла, не шагнул, а почти шарахнулся к выходу из беседки:
— Извини, Валь… Извини. Мне надо одному побыть.
И быстро пошел по газону, туда, в сторону калитки. И снова было стыдно, будто боялся, что она его догонит. Даже оглядываться боялся, пока не услышал за спиной Валин тоскливый окрик:
— Саша, вернись! Куда ты? Погоди, я же не успеваю за тобой… Мне же трудно в шлепанцах по траве…
Саша нырнул в приоткрытую калитку, шагнул в темноту леса. Чертыхнулся, запнувшись о корягу, чуть не упал. Внутри все тряслось презрением к самому себе — давай-давай, убегай в темноту, заяц трусливый! Всю жизнь ты был зайцем трусливым, найди смелость самому себе признаться. Устал от собственной трусости, да? Думал, счастье найдешь рядом с чужой силой? Нет, братец. Видно, не предусмотрено для тебя счастья. Остановись, отдышись хотя бы. Куда бежишь?..
Путь преградил сваленный грозой ствол старой березы — Саша даже не разглядел его толком, скорее почувствовал в темноте. Сел, тяжело дыша, закрыл глаза, и обступила со всех сторон тишина, звенящая комарьем. А если голову поднять, кроны деревьев упираются в закатное небо… Красиво, торжественно, можно смотреть, пока голова не закружится. Это как в детстве, бывало, — голова закружится, и будто легче немного, и тоска отпускает…
Там, в его детстве, тоже лес был, только не такой игрушечный, а настоящая тайга. Теткин дом в леспромхозовском поселке на окраине леса стоял, тяжелые сосны вплотную к усадьбе подступали. Поднимешь голову кверху, и кажется, то ли небо на кроны сосен падает, то ли сам летишь в небо… А с неба — сразу к маме…
Маму он плохо помнил. Вместо памяти о маме было стыдное знание — про колонию. Так знание и называлось — колония общего режима. Противное знание, страшное, колючее. А самое противное было то, что мама числилась в этом знании дурочкой… Тетка всегда, когда говорила о маме, начинала именно с этой фразы — твоя дурочка-мать… А однажды он слышал, как тетка жаловалась соседке:
— Представляешь, Зин, подставили ее, дурочку, а она и отбрыкаться по слабости характера не сумела, и не пыталась даже. Да разве можно было в главные бухгалтера с таким характером лезть? Для сына она хотела, видишь ли! Денег заработать хотела! Вот, заработала… Такой тебе результат — сама в колонии, а сынок у меня на шее сидит! Надо же, десять лет забабахали! А мне каково, а? В детдом не сдашь, кровь-то не вода, жалко. Да и что люди скажут, сама подумай, Зин? Поселок у нас маленький, каждый пальцем тыкать начнет, стыда не оберешься.
Мамину фотографию он хранил, как тайную драгоценность. Маленькую, черно-белую, с белым сегментом в углу. Наверное, мама для какого-то документа фотографировалась. На ней лицо у нее было такое… Красивое, нежное, перепуганное собственной серьезностью. И глаза вполлица. А выражение глаз как у виноватого ангела.
Иногда от мамы приходили письма. Он чутьем понимал, что письмо от мамы, садился в уголок, смотрел, как тетка толстыми пальцами небрежно отрывает край конверта. Потом тетка сидела, читала, шевеля губами, а он исходил дрожью ожидания. Наконец она хмыкала, глядела на него поверх очков и будто в продолжение мысленного диалога с мамой сердито выплевывала из себя:
— Да как твой сыночек, Олька, никак… Растет, за стол жрать каждый день садится. Одежонку опять же покупать надо. А где у меня деньги, Ольк, спросила бы? Как я тут маюсь, даже не спросишь! Как мой сынок, главное… Что ему сделается, сыночку твоему…
А однажды, в начале лета, вдруг посадила его около себя, подмигнула заговорщицки:
— Слышь, Сань, дело у меня к тебе есть! Ты ведь большой уже пацан, шутка ли, в четвертый класс перешел! Так что давай, сообразим с тобой, как бы нам денег заработать, чтобы к мамке на свиданку съездить! А, как думаешь?
У него от радости сердце обмерло. А потом заколотилось часто, уже от страха — как, как заработать-то? Кто ж его, десятилетнего пацана, на работу возьмет? А тетка тем временем продолжила:
— Я вот что надумала, Сань… Если, допустим, огурцов нарастить, да их, малосольненьких, да с укропчиком, к поезду таскать, а? Да с картошечкой? Поездов-то много мимо проходит, особенно летом, все же аккурат мимо нас на юг едут! А малосольные огурцы хорошо берут, я знаю, бабы говорили, прямо с руками отрывают. Мне-то несподручно самой торговать, да и на работе я целый день. А тебе — в самый раз. Тем более глаза у тебя жалостные, Сань. И сам худоба окаянная, глядеть жалко. Зыркнешь со слезой, поканючишь, носом сопливым хлюпнешь, попросишь… Так, глядишь, и расторгуешься под шумок. У тебя, у пацана, шибче купят, чем у баб, которые на этом деле собаку съели. Согласен?
— Да… Да, конечно!
— Ну, вот и сговорились. Только учти, огурцы — тоже твоя забота. Воду из колонки таскать, поливать, на ночь пленкой закрывать, утром открывать… Да и малосолить опять же… Тоже возни много. Я тебя потом научу. Забот невпроворот, конечно, на речку купаться не сбегаешь. Но ведь оно стоит того, а, Сань?
Она еще спрашивала! Да он готов был ананасы на огороде выращивать да к поездам носить. И канючить, и «со слезой зыркать», и носом хлюпать — да все, что угодно, лишь бы наконец маму увидеть. Дотронуться до нее, в глаза глянуть. Почему-то казалось очень важным — чтобы непременно в живые глаза глянуть. Может, они в жизни не такие грустно-виноватые, как на карточке?
А забот с этими огурцами оказалось действительно невпроворот, права была тетка. Колонка располагалась не близко, аж на соседней улице, пока воду в ведре несешь, половину на ноги расплещешь. Носишь ее, носишь, а бочка все никак не наполняется… Еще и лето, как назло, выдалось жаркое. И к очередному поезду надо не опоздать… Круговерть, отдохнуть-перекусить некогда. Но потом пообвык, приспособился, научился время по минутам рассчитывать. А если не успевал днем бочку водой наполнить, то и полночи прихватывал. Ночью даже легче, солнце в макушку не припекает. Присунется на свой топчан часика на два, поспит, и уже вставать пора, к утреннему, к семичасовому. Правда, пассажиров из него мало на перрон выходило — дрыхли в такую рань. Но покупали у него хорошо, тетка права оказалась.
Однако дважды за лето все предпринимательство чуть не улетело псу под хвост. В первый раз он заболел — надорвался тяжелые ведра таскать, два дня животом маялся, встать не мог. Лежал и слезами обливался — не от боли, нет. Переживал, что солнце на улице шпарит, всю огуречную рассаду на грядках сожжет… На третий день встал, хоть и голова звенела от слабости да ноги в коленках подгибались, взял ведра, пошел на колонку. Перемог себя. Как — самому непонятно было. Одно радовало — живой. А если живой, то все можно перетерпеть.
А во второй раз его чуть товарняком не раздавило. Торопился с огурцами к поезду, опаздывал, решил путь сократить — не через станцию, а прямо по рельсам пробежать. И как он подкрался сзади, товарняк этот… Оглянулся, будто силой кто его голову повернул. И такой же силой будто снесло с рельсов — в последнюю долю секунды. По ведру, конечно, вдарило, все огурцы салютом в разные стороны полетели. Сидел потом на насыпи, долго очухаться не мог.
Вечером торжественно сдавал тетке выручку — всю до последней копеечки. Она молча кивала, даже не похвалила ни разу. А ему никакой похвальбы и не надо было — это ж на поездку деньги-то, к маме. А вдруг да еще не хватит? Что тогда?
В конце августа тетка уехала в город, в районный центр. Вернулась довольная, нагруженная пакетами. Бросила ему с порога один, перевязанный крест-накрест бумажным шпагатом: