Том 4. Из деревенского дневника - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так он и пропал, невесть куда. И забыли было о нем. Только через полгода этак места приходит ко мне наш писарь:
— Запрягай, — говорит, — Родион, лошадь: в волость требуют по делу. — А в то время, надо сказать, состоял я в правленских ямщиках.
— Какие, — говорю, — дела там у вас?
— Требуют, — бает, — личность удостоверять… Обозначилось, например, лицо, и что оно есть за лицо такое — никому неизвестно.
— Ладно!
Поехали. Приезжаем, глядь, на крыльце Федька трется.
— Уж не ты ли, — говорю, — Федор, личность-то самая есть?
— Я, — говорит…
— Ах ты, — говорю, — шут гороховый.
И писарь-то тоже смеялся: все был мальчонка, а тут эва что — личность!
— Ты, — говорю, — как же это, личность ты этакая, мешок-то у меня украл?
— Есть, — говорит, — нечего было. Продал за пятнадцать копеек.
— Ну а здание-то, — спрашиваю, — разыскал ли?
— Обман! — говорит.
— Что ты?
— Право слово. Я, — бает, — в острог попал: думал, пойду в самый большой дом, а это острог… Как узнал я, — говорит, — что это острог, — бегом. Суток трое побирался, потом в часть взяли, а из части в острог, а из острога сюда, домой.
— Зачем, мол, тебя домой-то?
— А я, — бает, — почем знаю, по этапу!
А между прочим надет на нем новый армяк… Поглядел я, думаю: «Недаром, поди, в остроге сидел», потому откуда у него армяку взяться? да еще новый армяк-то, целковых, поди, под десяток…
— Чей, мол, армяк-то?
— Известно, мой!
И смеется…
Н-ну, прочитал нам в волости писарь бумагу, спросил про Федюшку. «Ваш ли, мол?» — «Наш!» говорим. «А коли ваш — везите его домой…» Например, на место жительства водворить. Расписались, повезли. Едем мы дорогою-то, и думается мне: «Ведь пропадает парень-то, право, пропадает… Полгода в остроге просидеть — не шутка; чему не научат!» И жалковато мне его стало. Чуяло мое сердце, не по хорошей дороге пошел мальчонка. А он и в ус не дует, и горя мало. Прибауток нахватался, сквернословит, например, потешает нас с писарем… Да что еще, какую удрал, анафема, штуку!.. Пошел, изволишь видеть, дождичек, и довольно даже порядочный… Вот писарь-то и говорит: «Дай, говорит, Федюнька, мне твоим армячком накрыться…» Дал: «накройся, говорит, старичок, ничего, накрывайся». Накрыл тот голову — едем… Много ли, мало ли проехали, уж это у меня из памяти вышло, только Федюнька и говорит: «А что, говорит, писарь, я тебе скажу — ведь в армяке-то у меня что зверья этого самого… Заедят они тебя…» Услыхал писарь — долой армяк, ну рукой-то чистить и спину и воротник: «ах ты, пострел! что не сказал?..» А Федюнька взял армяк, закутался и поехал. Всю дорогу писарь мокнул на дожде. До костей его пробрало. Только уж потом, как до дому добрались, Федька-то и загоготал: «Это я, говорит, шутку с писарем-то сшутил»… Ну, каково это покажется? Этакая шельма стал!.. Ну привезли мы его. Водворили…»
— Куда ж вы его водворили-то?
— Да куда ж его водворить? Приехали — ну и слезай с телеги, вот те и весь сказ…
— То есть как же это: — привезли в деревню и оставили на улице?
— Зачем на улице? Привезли, значит, ну и ступай с богом!
— То есть куда же — «ступай»?
— Да куда ему идтить-то? Ему идти некуда. Кабы родня у него была. А то родни у него нет… Ну и добрые-то люди тоже, после острога-то, не очень чтобы… Милостыньку-то подать — подадим, а уж насчет ночлега — не всякий-то с охотой… «Тесно, мол, поди к соседу…» А у соседа — тоже не просторно… Уж тут пошел другой разговор. Повертелся он у нас на деревне-то так с неделю, да и слимонил у кабатчика полтину меди да ковшик железный и опять убежал… С тех пор только уж годов через шесть я его увидал, как в конокрадах его изловили… И правду сказать, не узнал: и вырос, и бороденка обозначилась… Так он и жизнь кончил…
— «Медку бы»! — напомнил я.
— Дд-а! вот поди ты… Меду захотел!.. И с чего это?.. видно, ложилось не больно сладко…
4«Нет, не виновен!» — мысленно произнес я, прослушав рассказ словоохотливого обывателя и представляя себе Федюшку живым, сидящим на скамье подсудимых. Но точно ли, стало приходить мне в голову, Федюшка мог быть оправдан? Я ни капли не сомневался в том, что биография Федюшки непременно бы тронула господ судей совести, но в то же время я не мог не видеть, что главное действующее лицо всей этой истории — не Федюшка и не убийцы-миряне, а нечто иное, нечто такое, что заглушает голос совести, заставляет его молчать, именно… лошадь! «Конечно, — думал бы судья, — биография Федюшки печальна: сиротство, нищета, голоданье и холоданье, все так, все это извинительно, но… лошадь! Как бы то ни было, ведь все-таки лошадь — скотина хозяйственная; украсть лошадь — значит разрушить или по крайней мере ослабить платежную силу крестьянского двора… Конечно, — подумал бы судья, — так зверски истязать человека, так безжалостно и беспощадно поступать с разумным существом — вещь возмутительная, в высшей степени дикая, омерзительная, даже, прямо сказать, ужасная; но, с другой стороны, нельзя же и не извинить неразвитого человека, потому что ведь тут замешано довольно важное обстоятельство… лошадь! Как бы то ни было, но лошадь — это вещь весьма значительная, и для бедного крестьянина…» и т. д.
Правильно ли я представил себе суждения судей совести по настоящему делу — предоставляю судить читателю; но по моим соображениям выходило как-то так, что именно, даже во имя гуманных идей, Федюшке не было бы никакой возможности уйти от арестантских рот или от острога. Хозяйственный ореол лошади помрачал всякие соображения о страданиях человека, помрачал до того, что, во имя этого лошадиного ореола, оказывалось позволительным ухлопать человека, как собаку, и не чувствовать при этом ничего, кроме сознания, что вот, мол, «теперь стало на этот счет потише»…
Понимаю я также и то, что лошадь — подруга и подпора в великой крестьянской нужде; что посягать на эту подругу и подпору худо, даже подло и мерзко; что вполне достойна уважения та энергия, с которою человек, не задумываясь ни на одну минуту, карал другого человека, желавшего сделать ближнему худо. Все это я чудесно понимаю, и все-таки мне обидно и нехорошо на душе за этих милых, добродушных людей, «до конца постоявших за правое дело»… В глубокой наивности сознания правоты дела — сомневаться нет никакой возможности. Все сделано «как следствует», «по-божьи»: во-первых, убить его не хотели, каждый ударил по разу, по два, а во-вторых, не убить, то есть «не учить» разорителей — тоже нет никакой возможности. Посудите сами, когда же будет конец мужицкому разорению, ежели всем разбойникам потакать? Все это сделано чистосердечно, без задней дурной или злой мысли, — и все-таки обидно, все-таки эти добродушные, не повинные ни в чем худом физиономии как будто бы не совсем чисты.
— А после этого, господь дал, потише стало! — поглаживая причесанную ветром бороду, говорит почтенный, и умный, и добрый сычовский крестьянин… И, право, нехорошо чувствуешь на душе…
5Покуда я предавался этим размышлениям, словоохотливый сычовский обыватель продолжал свою речь, начав ее словами:
— Нет, вот человек-то был так уж человек!.. Уж одно слово!
И он рассказал мне про Ивана Васильева, другое действующее лицо в деревенской драме, и рассказ этот немного поосвежил мою голову, потому что лицо, о котором шла речь, было в самом деле лицо замечательное, и уж совершенно в другом роде, чем убитый Федюшка. Жаль было, конечно, убитого мальчишку; но так как сожалениями сделанного не воротишь, то я предпочел отдохнуть душою на светлом образе даровитого, честного и деятельного деревенского человека.
Именно служение общему, для всей деревни нужному делу было основной чертой характера Ивана Васильева. Если читатель помнит, этот Иван Васильев первый подал знак к бою в деле с конокрадами и тем самым первый брал на себя ответственность за все последствия; а это куда как много значит, куда как редко встречается на белом свете. И вот эта-то решимость взять добровольно на себя ответственность за то или другое общественное дело, взять ответственность пред миром и пред начальством, словом — «не жалеть» себя, это-то дорогое качество и ценил в Иване Васильеве мир. Много я слышал рассказов об этом человеке, и всегда рассказывались факты, рисующие его как общественного деятеля, тогда как про других только и слышишь, какой был хозяин, как наживал да как проживал; про Ивана же Васильева рассказ идет всегда в связи с мирскими делами. Как и откуда выходят такие личности, какими судьбами, при настоящих обстоятельствах, могут они развиваться до заботы об общем благе — я понять не мог, сколько ни расспрашивал родственников покойного. Посторонних влияний, посторонних людей, постороннего доброго слова тут не было. Так просто уродился человек с отзывчивым, горячим сердцем, светлым умом, родился во тьме и в глуши, и пошел, руководимый искрою божьей… Куда пришел бы он, если бы потребность общественной работы увлекла его из глухой деревни, что бы он сказал и сделал на белом свете, ожидающем таких с отзывчивым сердцем людей, — мудрено сказать. Можно только жаловаться на всесокрушающий русский «случай», который обыкновенно уносит таких людей неведомо куда, большею частью в могилу. «Хорошие — богу нужны!» — говорит народ, и эта участь хороших людей постигла Ивана Васильева: совершенно здоровый, сильный, он был убит лошадью (она лягнула его в грудь) и умер мгновенно.