Человек Космоса - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наутро Одиссей велел готовить «Пенелопу» к отплытию.
СТРОФА-II
Человек выше смертного смотрит…[56]
Море прихорашивалось, строя небесам глазки. Есть такие нардовые румяна, с блестками: искрилась каждая волна. Кружево пены соперничало белизной с первым снегом. Разбежаться, махнуть через борт… рухнуть плашмя в жгучие брызги, огласив простор воплем счастья. Чаек распугать: вдребезги. Одиссей стоял на носу, скучно глядя перед собой. Скука спасала от лишних мыслей. За спиной крякали гребцы, без особого воодушевления проклиная полный штиль, и пустовала на корме будка кибернетиса[57]: править кораблем было ни к чему.
Ангел сдержал слово.
Уже знакомые стеклистые нити, еле различимые в брызгах пены, клубились перед «Пенелопой». Временами сплетались в странный узор: сотня луков, связанных тетивами меж собой, или прожилки на листьях оливы, рассеченные зигзагами молний. Плохо видно. Гребцам не видно вовсе. Или притворяются, хитрюги. Вон, песню затянули:
Остров ЗакатаМанит покоем,Ручьями плещет.Не пей, о странник,Из тех ручьев.Покой опасен,Покой обманчив…
Зыбкое марево колыхнулось, встревоженное песней. И снова пошло плести тенета, увлекая корабль за собой. К малому, ничем не примечательному островку по имени Тенедос. На самой границе котла. На самой… Словно тысяча рук вцепилась в одежду. Тысяча когтей — в кожу. Тысяча криков — в душу. Тысяча недоубитых врагов: эй! куда?! Лишь сейчас рыжий в полной мере ощутил, что хотел сказать Ангел, произнося: «Как только оказываешься снаружи, все твое естество тянет тебя обратно. Противиться нет сил…» Одиссей еще не оказался снаружи. Но уже: тянуло. Вернись! — покинутой женой голосила тоскующая Троя. Вернись!.. — взывала оставленная на произвол судьбы война. Вернись, молю! — надрывно пели берега Скамандра, и серебро в крови плавилось, сжигая сердце.
Никогда раньше Одиссею не хотелось так вернуться домой, как сейчас — обратно под троянские неприступные стены. Что звало? Тайная западня? Или дорога в небо, где люди как боги и боги как люди?!
Какая разница, если ответы — убийцы вопросов…
Гребцов рыжий подбирал лично. Вглядываясь в каждого свинопаса: вспоминал, прикидывал. Не самых сильных. Не самых верных. Самых тугоухих и корявых душой. Угадал: кряхтят, морщатся, но держатся. Их ведь тоже: тянет. Зовет. Милые, продержитесь еще чуточку! Очень надо… очень…
— Быстрей! — властно крикнул рыжий. — Нажми!
И ощутил: пузыри сошлись краями. Срослись. Каждый пузырь — Номос. Каждый гребец — Номос. И его, Одиссея, приказ увлекает россыпь пузырьков к краю. Я не есть все, но я есть во всем. Обождите лопаться! Рано… Калхант уверял, что сумеет правильно объяснить вождям «Конского союза» причину временного отъезда сына Лаэрта. Талдычил какую-то ахинею о знамениях и пророчествах, умолял поторопиться. Обернуться хотя бы до конца перемирия, заключенного на двенадцать дней. Одиссей не стал ему объяснять, что до Тенедоса пути — день от силы. И правильно не стал. Ясновидцу виднее. Раз просит, надо прислушаться.
День, два — в кипении Кронова котла эти понятия теряли смысл. И все равно: надо успеть хотя бы к разбору алтарей. А, вон и скалы на горизонте.
Приплыли.
* * *Помню, пришлось очень долго бродить в ущельях. Островку цена — сушеная маслина, а забредешь поглубже, утонешь в каменных осыпях, и кажется: пропал пропадом. Не выйти. Трижды обошел бывшую заставу троянцев, вырезанную нами еще перед высадкой. Вьюнок, ядовитый плющ: некому восстанавливать, да и незачем. Кричал. Что кричал? — что все, то и я. «Эй! — кричал. — Отзовись!» Эхо кривлялось, передразнивая. Гребцов я оставил на берегу, приказав ждать. К вечеру вернулся: поужинали, переночевали, укутавшись в плащи, и с рассветом я вновь принялся мерить остров.
— Эй!
Тишина. Одни горлицы булькают в шевелюре можжевельника.
— Отзовись!
Как же, отозвались. Дождешься тут.
Лишь на третьи сутки мне удалось найти его. Того самого жирного олизонца, которого мы оставили здесь. Труса, укрывшегося в скалах. Беглеца с прекрасной, чудесной, замечательной войны, где алое становится серебряным и наоборот. Дезертир лежал близ растерзанного непогодой шалаша: косматый, исхудавший, голова в парше. Козья шкура в ногах. Без сознания или спящий? — неясно. Но, к счастью, живой.
Иначе я не был уверен, что отыщу нужную мне вещь.
Взяв несчастного на руки (он оказался легкий-легкий, будто ребенок), я пошел было к кораблю. Но на пятом или шестом шаге олизонец очнулся.
— А-а-а!
С силой, рожденной ужасом, он рванулся прочь. Я споткнулся, с размаху уселся на острые зубы щебня; шипя от боли, проводил олизонца взглядом. Скачет, как коза. Нырнул за одинокий валун, вокруг которого не росло ни былинки, начал судорожно рыться в щели под камнем. Я ожидал: брызнут муравьи, зашуршат вспугнутые мокрицы… ну хоть уж-птицеед, на худой конец, блеснет чешуей, уползая. Нет. Валун был средоточием мертвого покоя. Оазис пустыни среди буйства жизни. Лишь руки: шарят, ищут.
— П-прочь! Не п-п… п-подходи!
Бедный заика. Он синел, дергал кадыком, в муках рожая каждое слово. Но руки его не заикались. Быстрые, жадные руки. Наверное, будь на моем месте кто другой, и знай этот другой, что достал перепуганный трус из-под камня, — бежал бы без оглядки.
Лавр и дельфин: бежал бы.
Олива и крепость: во весь дух.
Молния.
А я вот сижу. Моргаю.
— Уб-б-б… Убью!
Он даже не потрудился схватить лук. Или у него давно не было лука. Как не было жизни: одно прозябание на необитаемом островке. Но стрелы — остались. Знакомые со времен моего бегства в эпигоны. Пытаясь обмануть войну и угрожая всем страшной смертью — о да, олизонец не соврал нам.
Память ты, моя память!
…Но другое я запомнил навсегда. В сундуке, аккуратно завернутый в свиную шкуру, лежал колчан со стрелами. Наверное, когда придет час умирать, я бестрепетно встречу приход Таната-Железносердого. Я рассмеюсь ему в лицо, ибо видел смерть, способную убить смерть, несмотря на все ее бессмертие.
Я видел стрелы, омоченные в яде Лернейской гидры.
— Уб-бью!
— Зачем? — спросил я, садясь поудобнее.
Безумный вопрос. Но иначе его было не остановить. Мы, безумцы, умеем ладить друг с другом.
— Убью! — Он еще раз взмахнул стрелой, держа ее у оперения, как странный и хрупкий меч. Затем огляделся. Без перехода спросил: — У тебя с-с-с!.. с-с!.. с-сыр есть?
— Есть. На корабле.
— О-в-в… овечий?!
— Ага. Соленый.
Слюна потекла из его рта, путаясь в колтуне бороды.
— С-соленый… забери меня отсюда. Я д-да!.. д-д-да!.. давно хотел — сам… с-сам!.. б-боялся только…
Глядя на стрелу, дрожащую в грязной руке, я внезапно догадался, чего давно хотел олизонец. Чего боялся. Я бы на его месте тоже боялся. Кем бы он ни был, в его крови наверняка пенилась толика проклятого серебра. Троя звала его, как звала сейчас меня. Могучая прелесть войны влекла олизонца к себе, с границы котла в сердцевину, в кипень судьбы, страшила и влекла, пугала и тянула, но дезертир потерял возможность покинуть островок. Зато обрел возможность потерять рассудок.
От страха потерять жизнь.
— Вот! В-в-вот!..
Он пал на колени. Вновь сунулся в щель под мертвым камнем.
— 3-з-за!.. За-а-а…
Вытащил полусгнивший колчан. С медным, до сих пор целым, только зеленым дном. Вдруг совершенно перестал заикаться:
— Забери! Забери себе! Забери меня — отсюда! Больше ничего нет, только это… Я буду хорошей тенью! послушной! тихой!.. не могу сам — страшно…
Хорошо, что у нашего разговора не оказалось слушателей. Точно рехнулись бы. Так вот за кого ты меня принял, бедолага! Вот за кем готов идти — по смутной дороге! И между нами двумя незримо стоял третий безумец: осколок эпохи героев, костистый старик по имени Геракл. Плач на окраине Калидона. Самоубийца, оставивший жирному олизонцу ужасное наследство — за последнюю услугу.
— Пошли, — сказал я, вставая.
* * *На корабле, едва «Пенелопа» отчалила, несчастный сразу забился в будку кибернетиса. Будто пес в конуру. При попытке извлечь его оттуда, чтобы накормить, стал буйствовать. Наконец хищно схватил предложенный круг сыра; набил рот и, брызжа слюной, начал истово дергать канаты. Одиссей пригляделся: олизонец пытался править на Трою. Никогда в жизни не стоявший у кормила, он тем не менее каким-то чутьем угадывал нужные действия.
— Давай лучше я? — ласково предложил рыжий. Вожделенный колчан уже покоился в сундуке, укрытый от посторонних глаз.