Человек Космоса - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прочь, тени, прочь! По смутной дороге…
Одиссей, сын Лаэрта, дождит стрелами. И над моим дождем — взахлеб кричит малыш. Не-Вскормленный-Грудью, дитя мое невозможное, ты ли взорвался у предела?
…Бык. Огромный, бешеный. Врассыпную — волки. Извернулись, повисли на боках; опали поздней листвой. Под копыта. На рога. В клочья. К лохмотьям облаков, зайдясь визгом. Глянец шкуры, утробное мычание: пляшет земля вприсядку. Содрогается твердь до самого Аида, вот-вот треснет. Откроет взглядам исподнее: преисподнюю. Громит бык ликийскую стаю. Топчет. Спасает родных ос.
Идоменей-критянин из рода древних Миносов, наварх[54] корабельный, себя забыл. Племянник Минотавра: по-бычьи.
И — крик малыша поверх.
Вопль новорожденного.
…Запруженная трупами, восстала река. Из берегов. Из русла. В пенной броне, в кипящем доспехе. Бежит малыш Лигерон, легок на ногу, а по пятам она: река. Крутит, вертит… остановился малыш. Не малыш, не воин-герой, даже не оборотень морской — пламя во плоти. Сошелся жар с холодом, вода с огнем. Столкнулись. Бурлит Кронов котел, заходится пузырями. Кончается время, скоро все выйдет. Листья на ивах: пепел. Тина у берега: сушь. Обваренные фракийцы корчатся в лозняке. Таращат рыбьи глаза. А огонь не спадает, ярится.
Смирись, вода!
Если Патрокл убит, кто меня остановит?
…Взвыла от боли война. Наотмашь врага — копьем. У нее, у войны, копий много: все в одном сошлись. Все панцири в одну эгиду, все шлемы в один: глухой, конегривый. Лишь угли в прорезях пылают. Ударила война человека, а человек — войну. Чем было: камнем. Большим, ребристым; черным. Не камень, межа на границе земли и неба. Пала война наземь, хрипит. Расползается бранью. Одно копье снова многими стало, один шлем — шлемами, одна эгида — тысячами.
Говорят, Афина Паллада всегда Арея-Мужегубца сильнее. Не знаю. Не видел. Не было там совы, не было оливы, и крепости тоже не было. Диомед был, сын Тидея. Это видел. А малыш все кричал. Знаете, что он кричал?
— Мое-е-е!..
Словно жизнь забрали, а он в чужих смертях роется, ищет. Не найдет никак.
* * *Тишина скучно бродит по ночной террасе. Словно губка, впитала в пористую сердцевину: вопли, лязг, ржание. Прошлое — в настоящее. Даже сейчас, в тишине и безопасности вспоминая этот безумный день, я вздрагиваю. В настоящем — по-настоящему. Проще всего уверить себя: померещилось. В горячке, в запале. Критянин, обернувшийся быком: морок. Малыш-огонь, пожирающий живую реку: бред. Люди-волки, змеи-стрелы: чушь. Ливень из камней, содрогания тверди, собственная невидимость… Почудилось, пригрезилось; никогда не происходило.
Выпить вина, пожать плечами.
Забыть.
Встаю, иду к перилам. Под пальцами — резная крепость дерева; под ногами — еле слышная песня досок. Не кормовой настил: родина. Прорицатель Калхант, ты сказал мне однажды, в такой же ночной тиши: «Руины Трои, и люди, как боги, над этими руинами». Я спросил, что это значит, и ты ответил так, что я поверил без лишних вопросов. «Ужас Титаномахии покажется детским лепетом», — ответил ты.
В день, когда кричал малыш, ощутив себя богами, мы не перешли последний предел.
А могли.
…Молния бьет в клубящийся ком мрака.
— Мое-е-е!
Почти сразу, диким надрывом многоголосья:
— Гектор! Гектора убили!
Скейские ворота были открыты. И Дарданские ворота были открыты. И троянцы пеной вливались в город, подставляя беззащитные спины. Но малыш Лигерон уже мчался на колеснице к ахейскому лагерю, волоча по земле бездыханное тело, привязанное за ноги, — и следом, с кличами радости, бежали люди как боги, забыв о воротах, врагах и победе, только что давшейся им в руки.
Ведь Гектор убит!
Победа тихонько просачивалась сквозь пальцы.
Смеюсь в ночи.
Одержимый, я бежал тогда вместе с остальными, захлебываясь счастьем.
* * *Волны ласково вылизывали измученный берег. Лишь самую малость не дотянувшись до корабельных бортов, спешили обратно. В воде плескались звезды. Позади затихал праздничный, пьяный лагерь. Одиссей брел вдоль Сигейской бухты: один. В сандалиях хлюпало, сырость крутила щиколотки, намекая на скользкое удовольствие судороги. Время от времени рыжий заходил в воду поглубже, до пояса, набирал полные ладони и плескал себе в лицо.
Щеки горели, будто у потерявшей невинность девицы.
А вот бок больше не болел. Совсем. Рана затянулась без следа. Белесый, еле заметный рубец — пустяки. И у Диомеда тоже. И у старшего Атрида… у младшего…
Ближе к мысу он остановился. Там, где притихший Скамандр вливался в море, смиряя бег речных коней в диком Посейдоновом табуне, сидела женщина. Рыжая. Зеленоглазая. Прямо на песке. Месяц, ухмыляясь застывшим оскалом безумца, вдруг позволил увидеть все до мельчайших подробностей. Да, женщина. Да, рыжая.
Да, звездная, слезная зелень взгляда.
«Пенелопа?..»
Обожгло; схлынуло. На вид женщине было около сорока, да и сходство с далекой женой, если приглядеться, выходило поверхностным. Случайным. Правда всегда острее и жестче; правда — нож. Особенно когда рядом с тайной плакальщицей рыжий увидел тень. Мужскую тень. С навсегда седыми висками.
— О, мой Патрокл! — слабый стон.
«Не плачь…» — молчала тень.
— Я убил его, Патрокл! Я отдал его тело псам!..
«Не плачь, малыш…» — молчала тень.
— Нас похоронят вместе! О, мой Патрокл! Я велю им — вместе… под одним курганом…
«Не плачь, малыш. Не надо. Хорошо, пускай вместе…»
Не в силах оторваться от жуткой беседы слепого с немым, Одиссей прикипел к месту. Дрожь вошла в ноги. Мокрый подол хитона обвис свинцовым листом, взятым с ледника. Рядом молчал Старик, опираясь на копье. Лицо Старика было суровым; беспощадным оно было, это лицо. Как всегда, когда вечный спутник смотрел на неприкаянные души. А малыш Лигерон, морской оборотень, ничего не видя, не замечая, оплакивал погибшего возлюбленного. Навзрыд. У моря под небом — на земле.
Пока еще на земле.
— Оставь его, — сказали за спиной у Одиссея.
Рыжий обернулся.
— Радуйся, Ангел, — ответил невпопад.
Сегодня аэд-бродяга раздумал притворяться. Сгинул тощий балагур, язвительный насмешник, жертва взыскательных слушателей с большой дороги. Стройный юноша стоял перед Одиссеем, опершись на кадуцей со змеями, и трепет слюдяных крылышек осенял его сандалии.
— Мы похожи, — бросил рыжий, и опять невпопад.
— К сожалению, да, — кивнул Ангел.
— А почему не пришла она?
— Боится.
— Кого?
— Тебя. Говорит, ты станешь ругаться.
Одиссей оглядел Ангела с головы до ног, и тот понял. Он ведь умел понимать. Дернул щекой:
— Ну, не только тебя. Еще отца боится. Все-таки молния…
— А ты?
— И я боюсь. Затем и пришел. Поговорить надо.
— О чем?
— О войне, — сказал Ангел. — О нашей с тобой войне. Давай-ка отойдем подальше…
Двусмысленность сказанного задрожала струной кифары. О нашей с тобой… о войне. Легкое движение жезла, и воздух пронизали стеклистые нити. Клубясь, сплетаясь, они звали, манили шагнуть туда, где нет войны, нашей, вашей, общей и ничьей, нет ночного одинокого плача, погребальных костров и Трои, которая подобна блуднице, открывшей свое лоно скопцу. Рыжий отвернулся, чувствуя, как в глазницах отвердевает знакомый, ледяной, любящий — змеиный! — взгляд Далеко Разящего:
— Нет. Тайные пути нужны, когда не любишь. Когда любишь, просто идешь. Здесь говорить будем.
— Ну давай хоть сядем!
— Садись, если хочешь. А я постою. Песок сырой…
Звезды бились в волнах, словно рыбы на крючке.
* * *Память ты, моя память!..
Есть места, куда легко возвращаться. Легко вспоминать. Как легко мне сейчас вернуться к нашему разговору с Ангелом. Приятно? радостно? — ничуть. Просто легко.
Стоит только смежить веки.
«Ты знаешь, что трупы противятся тлению?» — спросил он.
«Чьи трупы?»
Ангел укоризненно моргнул:
«Плохое время для шуток, рыжий. Ваши трупы. Тело убитого Патрокла. Тело убитого Гектора. Вокруг троянского лавагета воют псы. Их науськивали, пинали, но они отказываются терзать покойника».
«Собаки вообще умнее людей, — сказал я. — Знаешь, у меня был пес…»
«Перестань. Я пришел к тебе, как пришел бы к самому себе, будь у меня такая возможность. Вдобавок ты защищен клятвой Семьи. И последнее: не сумев понять, ты хотя бы будешь слушать».
Рядом одобрительно кивнул мой Старик.