Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Борис Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подполья у Евтушенко нет и быть не может - того подполья, где копошится, злобствуя и созревая, гений, какой-нибудь Достоевский. Мир Евтушенко - не подполье, а подмостки, часто принимающие размер стадиона. Евтушенко - поэт-спортсмен, поэт-физкультурник. Кавалерова в нем нет, но Володи Макарова - сколько угодно. Валя, естественно, достается ему.
"Немцам два гола минимум", - кричал парнишка на футбольном матче в романе "Зависть". Евтушенко многих немцев обыграл: немцев в старинном русском смысле, то есть немых, по-русски не говорящих. Это - его мировая слава.
Евтушенко - поэт эпохи видео, когда картинка стала куда важнее текста. А он и есть картинка.
Он пишет в "Волчьем паспорте: "Дитя сталинской эры, я был мешаным-мешаным существом, и во мне уживались и революционная романтика, и звериный инстинкт выживания, и преданность поэзии, и халтурмейстерское графоманство". На редкость счастливое сочетание качеств. Он не только не антисоветский поэт, но сама советская власть в эпоху ее стагнации. Продукт ее химического разложения. Можно сильнее сказать: синий огонек, поднимающийся над могилами разлагающихся покойников. У Блока есть неоконченное стихотворение "Русский бред" со строчкой: "дорогая память трупа". Вот Евтушенко и есть дорогая память трупа - советской власти.
Насколько он укоренен в советской эпохе, можно судить по тому же "Волчьему паспорту", в котором он восторженно пишет о Панче Вилья и Че Гевара, ужасных людях. Панча Вилья был просто бандит, развлекавшийся повешением голых пленников, дабы посмеяться над известным постэффектом повешения (об этом читайте в мемуарах Сергея Эйзенштейна). А Че Гевара, на мой взгляд, и того хуже: идеалист-убийца, человек типа Дзержинского.
По прошествии времен, после всех опытов длить такие восторги - не большого ума признак. Хочется найти в истории русской литературы прецедент для Евтушенко - и не найти. Похожие сравнения то и дело набегают: Бенедиктов, Кукольник: шумная слава при отсутствии серьезного творчества. Рангом выше - Бальмонт, конечно. Игорь Северянин, король эстрады, естественно вспоминается. Но давайте честно признаемся: Евтушенко значительнее. Время его значительнее, труднее. Ведь у вышеперечисленных почти ничего и не было, кроме новосветского брюта. А у Евтушенко была - советская власть. Он сумел сделать из нее некий красивый миф, какой-то неумирающий идеал - и тем самым помогал ее выносить. Тут, правда, и сама советская власть ему помогала: в эпоху Евтушенко подвальных тюрем стало меньше, а стадионов больше. Спорт вырос в цене и стал профессиональным. Евтушенко - спортсмен-профессионал поэзии.
Быть гениальным неприлично
Издательство "Республика" медленно, но верно продолжает издавать собрание сочинений В.В.Розанова. Делает это осторожно - даже не означает номер вышедшего тома: мало ли что: объявят 14 томов, а выйдет только одиннадцать. По мере возможности я приобретаю эти книги - но вот как-то пропустил том, поименованный в издательском аннонсе одиннадцатым. А там впервые были напечатаны ранее неизвестные тексты Розанова - так называемые "Последние листья" - записи 1916 и 17 годов. Вновь обнародованный текст Розанова - большое событие, конечно. Помимо этих записей в томе опубликована книга статей "Война 1914 года и русское возрождение". Ну, это хорошо известное сочинение, в свое время послужившее поводом ожесточенной журнальной полемики, о нем писали и Мережковский, и Бердяев. Бердяевская статья стала своего рода классикой, она называется: "О вечно-бабьем в русской душе". Вообще же, я Розанова хорошо знаю; говорю это не для демонстрации своей начитанности, а к характеристике советских порядков. Будучи преподавателем Ленинградского университета, я имел доступ к фундаментальной его библиотеке - и прочитал всё. Подчеркиваю это "всё". Странные порядки царили в советских библиотеках: вы не могли получить без специального разрешения какие-нибудь "Тезисы тов. Преображенского к дискуссии о профсоюзах" - на том основании, что этот Преображенский был троцкист; но сочинения Бердяева, Сергея Булгакова, Франка, Струве, Мережковского, того же Розанова, изданные в досоветское время, - в неограниченном количестве. Преподавателям эти книги даже на дом выдавали. Проник я, естественно, и в спецхран - читать "Самопознание" Бердяева; а служительница тамошняя допустила меня к каталогу и как ни в чем ни бывало выдавала мне номера эмигрантского журнала "Современные Записки". (Помню странное и непонятное поначалу разочарование этим журналом; потом разобрался: журнал был отчетливо социалистическим, а это слово я тогда слышать спокойно не мог).
Потрясло у Розанова прежде всего его антихристианство. Должен признаться в ереси: мне не понравились его скандально прославленные книги "Уединенное" и "Опавшие листья". Все эти его шокирующие эскапады, повергавшие в обморок современных ему стыдливых интеллигентов, были для меня, уже знавшего наизусть Фрейда, как с гуся вода. Позднее, прочитав у эмигрантского зоила Адамовича, что книги эти в сущности плоские, я даже как бы и обрадовался: не я один такой урод. Чтобы почувствовать эти произведения, нужно было, конечно, прочитать исследование Виктора Шкловского, объяснившего, что в этих вещах Розанов создал новую художественную форму. Резюмировал это исследование Шкловский так: в области тематической для этих книг характерна канонизация новых тем, а в области композиционной - обнажение приема. Новые темы - это были задворки быта, приходо-расходная книга, супружеская двуспальная любовь. Обнажение према - это отсутствие мотивировок для введения материала: так, опавшие листья - куда какой упадет. Важнее мне показалось у Шкловского другое наблюдение: Розанов отнюдь не исповедовался перед читателем, а брал тон исповеди как прием. Из Шкловского, в общем, следовало, что не надо брать эти книги всерьез - как, впрочем, и всякие другие книги: к жизни они отношения не имеют, и родятся не из жизни, а из других книг.
Это чистейший формализм, с этим можно и не соглашаться, но многое после Шкловского видишь по-иному. Вот, по-моему, важнейшее из сказанного им о Розанове:
"В "Темном лике", в "Людях лунного света", в "Семейном вопросе в России" Розанов выступал публицистом, человеком нападающим, врагом Христа.
Таковы же были его политические выступления. Правда, он писал в одной газете как черный, а в другой как красный. Но это делалось всё же под двумя разными фамилиями, и каждый род статей был волевым, двигательным, и каждый род их требовал своего особого движения. Сосуществование же их в одной душе было известно ему одному и представляло чисто биографический факт.
В трех последних книгах Розанова дело резко изменилось, даже не изменилось, а переменилось начисто.
"Да" и "нет" существуют одновременно на одном листе, - факт биографический возведен в степень факта стилистического. Черный и красный Розанов создают художественный контраст, как Розанов грязный и божественный. Само "пророчество" его изменило тон, потеряло провозглашение, теперь это пророчество домашнее, никуда не идущее".
Трудно не согласиться со Шкловским, увидевшим в этих книгах Розанова приемы тонкой и тщательно выверенной организации. Понимаешь, что книга построена, ее хаотичность - кажущаяся. Но вот тем и интересны вновь опубликованные записи Розанова - эти "Последние листья", что в них организации нет, это своего рода дневник, записи имеют выдержанный хронологический порядок. И здесь мы видим Розанова - не сюжетного конструктора, а видим его сырье, в беспорядке, "кучей" вываленное на бумажные страницы. И впечатление возникает куда сильнейшее, чем от канонизированных Шкловским книг.
Розанов интересен именно как черновик, то есть Розанов "грязный". В этом Розанове открывается ширь вселенская, натура гениальная. Начинаешь понимать, что первый признак гениальности - смелость, дерзость, нахальство, неприличие. "Быть знаменитым некрасиво", сказал поэт. О Розанове можно сказать: "Быть гениальным неприлично". Но кто сказал, что гениальное творчество должно быть приличным и пристойным?
Вот самое исчерпывающее самоопределение розановского метода в этих текстах:
"...противоречия не нужно примирять: а оставить их именно противоречиями, во всем пламени и кусательности (...) Противоречия, пламень и горение. И не надо гасить. Погасишь - мир погаснет. Поэтому, мудрый: никогда не своди к единству и "умозаключению" своих сочинений, оставляй их в хаосе, в брожении (...) Душа твоя не меньше мира. И если ты терпел, пусть и мир потерпит.
Нечего ему морду мазать сметаной (вотяки)"
Главные, откровенные слова Розанова в этой книге: "Я всех люблю". Не только всех, но и всё. Для него нет в мире "сомнительных материалов", как сказал бы Достоевский.
Одна из подспудных тем "Последних листьев" - обдумываемая Розановым мысль (еще не пришедшая к четкой формулировке) - о свальном грехе как об истине бытия. Он уже начинает выговаривать то, о чем только сублимирующе намекали башенные мудрецы Вячеслава Иванова с их гимнами Дионису. А вот как пишет об этом Розанов: