Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Борис Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этой теме относится один интереснейший эпизод в работе Чехова. В 1889 году он написал святочный рассказ "Сапожник и нечистая сила". Он сам всячески открещивался от этого сочинения, говорил, что ему стыдно за эту вещь. Между тем некоторые читатели - в том числе первый редактор Чехова Лейкин - увидели в этом вроде бы немудрящем рассказике большой идеологический заряд. Этот один из примеров чеховского толстовства, которому он одно время отдавал дань. Связавшись с чертом, сапожник превращается в барина, сохранив, однако, все черты и ухватки простого человека. Одетый в господское платье, он идет по улице и играет на гармошке. Жена у него - грудастая барыня в красном платье, ест он отварную говядину с хреном. И вот он чувствует себя не в своей тарелке: городовой запрещает играть на гармошке, говоря, что господам не положено, жена, которой он по старой привычке дал раза, обижается, называя сиволапым мужиком, и так далее. Сапожник приходит к выводу, что лучше ему оставаться сапожником - не лезть в господа.
А вспомним еще одно, популярнейшее сочинение Чехова - "Каштанку". Собачка, обладающая большим цирковым талантом, не захотела стать артисткой и, увидев в цирке своих прежних хозяев - пьяненького столяра и его сына Федюшку, - радостно к ним сбегает. Вкусно пахнущие стружки столярной мастерской для нее лучше песка цирковой арены и громкой ее музыки. В этой собачке Чехов описал - себя, это подлинный автопортрет. Он символически отторгал судьбу дрессированной собачки расхожей культуры.
И в эти же годы Чехов пишет один неожиданный текст - передовую статью в "Новое время" об умершем путешественнике-исследователе Пржевальском. В этом тексте - весь тогдашний, молодой Чехов:
"В наше больное время, когда европейскими обществами обуяли лень, скука жизни и неверие, когда всюду в странной взаимной комбинации царят нелюбовь к жизни и страх смерти, когда даже лучшие люди сидят сложа руки, оправдывая свою лень и свой разврат отсутствием определенной цели в жизни, подвижники нужны, как солнце. Составляя самый поэтический и жизнерадостный элемент общества, они возбуждают, утешают и облагораживают. Их личности - это живые документы, указывающие обществу, что кроме людей, ведущих споры об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба, что кроме скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов, философов, либералов и консерваторов, есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно осознанной цели. Если положительные типы, создаваемые литературою, составляют ценный воспитательный материал, то те же самые типы, даваемые самою жизнью, стоят вне всякой цены".
Вот идеал, вот сверх-я Чехова. Он не хочет быть ни либералом, ни консерватором (вспомним письмо Плещееву), ни психопатом, ни, главное, скептиком. Его влечет к себе живое, общезначимое, народное дело. Литература нынешняя, говорит он в одном письме, - это лимонад, и производит только гуттаперчевых мальчиков (камень в огород "открывшего" его Григоровича). Он жаждет включиться - без преувеличения - в общенациональную работу. И вот отсюда возникает проект сахалинского путешествия.
И самое интересное: письмо Вуколу Лаврову, издателю "Русской мысли", написанное накануне отъезда. Это совершенно парадоксальный текст, если не учитывать всего нами сказанного. В лице Лаврова Чехов расплевывался с неполюбившейся ему либеральной интеллигенцией. Повод был пустяковым: какой-то рецензент на страницах журнала поставил Чехова в ряд "беспринципных писателей". Такое писали не раз - и продолжали писать и после, это было общее место чуть ли не во всех отзывах о Чехове. Но в письме Лаврову (10 апреля 1890) он буквально вышел из себя. Повод для таких высказываний был явно неадекватный.
"Ваше обвинение - клевета... Беспринципным писателем или, что одно и то же, прохвостом я никогда не был".
И самое важное:
"Я, пожалуй, не ответил бы и на клевету, но на днях я надолго уезжаю из России, быть может, никогда уже не вернусь, и у меня нет сил удержаться от ответа".
Чехов отряс прах интеллигентской России от ног своих. По-другому это письмо, да и всю эту сахалинскую акцию понять невозможно. Чехов ступает на путь общенационального, государственного дела.
Надо ли говорить, что эта попытка не удалась? Что дело кончилось, как всегда, еще одной книгой? Чехов, бежавший от интеллигентского отщепенства, по возвращении с Сахалина сам укрепился в этом отщепенстве как в собственной судьбе - и другой уже не искал. Как и другие, он убедился, что в России человек доброй воли и лучших намерений, идя навстречу государству, власти, правительству, ничего не может сделать. Раскол государства и культурных сил в России - это не вина интеллигенции, не вина этих культурных сил. Государство, власть в России довлеют себе, им не нужна общественная инициатива или помощь. И этот сюжет - типовой в русской истории, он повторяется всё время. В наше время уже в очередной раз повторился, после 91-го года и всех надежд с ним связанных.
Хотели как лучше, а получилось как всегда: вот формула, которую не опровергнуть. Да кто хочет лучше? Власть? Нет, та же интеллигенция. Вот корректив, который необходимо ввести в бессмертную формулу Черномырдина.
Что же Чехов увидел на Сахалине? Конечно, не ГУЛаг, которого тогда еще в России не было: патриархальное хамство и пренебрежение человеком еще не сменились идеологическим фанатизмом. Количественная разница вне сомнения: во время чеховского пребывания на Сахалине было две с чем-то тысячи каторжан и ссыльнопоселенцев. Не забудем, еще раз, что всё-таки это были настоящие преступники (за исключением какого-то процента невинно осужденных: ошибка, неизбежная в любой судейской практике). Картина, которую рисует здесь Чехов, напоминает, конечно, не ГУЛаг, но тоже очень знакомую русскую картину: крепостное право.
Для нынешнего читателя самая интересная глава "Острова Сахалин" - восемнадцатая, описывающая хозяйственное обзаведение каторжного острова. Идея была по тому времени передовая: сделать из Сахалина не просто каторгу, но колонию, преобразовать его хозяйственной деятельностью, одновременно исправив здоровым трудом преступников и окультурив дикие места. И вот Чехов, говоря об этом предмете, описывает хорошо знакомое явление, позднее получившее название "туфта". Ничего из сельского хозяйства на Сахалине не вышло, оно числилось на бумаге.
Еще одна доходная статья - рыболовство. Сахалин кишел рыбой. В одном месте Чехов впечатляюще описывает ход кеты: ценная рыба, вроде семги. И как из этого тоже ничего не вышло под руководством каторжного начальства: не смогли добыть рыбы даже для собственного питания каторги. Достаточно одной цитаты:
"Когда еще на юге Сахалина распоряжались японцы и рыбные ловли в их руках едва начинали развиваться, то уже рыба приносила около полумиллиона рублей ежегодно. (...) С занятием Южного Сахалина русскими рыбные ловли перешли в стадий упадка, в котором находятся до сего дня. "Где недавно кипела жизнь, давая пищу инородцам-аинцам и солидные барыши промышленникам, - писал в 1880 году Л.Дейтер, - там теперь почти пустыня".
На Сахалине Чехов увидел Государство Российское и его верных слуг. И он понял одно: в этой компании ему делать нечего. После возвращения он безоговорочно примыкает к интеллигентско-либеральному лагерю, не ища больше никаких альтернатив, никакого "третьего пути". Путь его лежит как раз туда, откуда он таким негодующим уехал: в журнал "Русская Мысль", основным автором которого он становится, к тем самым Лаврову и Гольцеву, которых он в свое время называл копчеными сигами, о которых и которым писал такие резкие письма. Он даже переходит на "ты" с Гольцевым и Лавровым. Он убедился, что ничего лучшего в России нет - за пределами либеральной журналистики и вообще интеллигентского лагеря.
Помимо литературы оставалось еще Мелихово: возможность построить на земле собственное культурное гнездо. Так сказать, индивидуально-трудовая деятельность, которая в той России всё-таки существовала и притеснениям не подвергалась. Какие теперь существуют возможности на этом поле, российские слушатели знают лучше меня. Повторю то, что говорил в прошлой чеховской передаче: построив Мелихово, ждите рэкетиров - если вы сами не рэкетир.
Стадион и подполье
Среди невеселых событий, составляющих повседневную хронику российской жизни, мелькнуло радостное - и не просто мелькнуло, а оставило впечатление какой-то длящейся радости. Это появление новой звезды российского - теперь можно сказать, международного - тенниса Марии Шараповой. Стать в семнадцать лет чемпионкой Уимблдона - выдающееся достижение и надежный залог дальнейших успехов. У молодой теннисистки всё впереди. Позитивные эмоции, вызванные этой выдающейся победой, немало усиливаются одним, строго говоря, сторонним обстоятельством: Мария Шарапова очень хороша собой. Сочетание атлетизма с ангелической внешностью впечатляет необыкновенно. Как говорят люди понимающие (Владимир Набоков в их числе), ангелы вообще существа отнюдь не субтильные, а мощные (см. рассказ молодого Набокова "Удар крыла"). Рост Марии Шараповой - шесть футов, то есть два метра, при этом солидные вроде бы габариты отнюдь не мешают впечатлению необыкновенного, гармонически соразмерного изящества. В сущности у Шараповой есть все данные для второй очень денежной профессии: она готовая модель высшего класса. Соответствующие предложения уже посыпались на нее со всех сторон. Понятно, что бросать теннис ей не придет в голову в самом дурном сне, но приработок обеспечен. В итальянском издании журнала "Вог" (а именно итальянский вариант считается самым престижным) появятся (если уже не появились) шесть страниц ее фотографий в различных откутюрных туалетах. Вообще, на рекламе она сделает денег куда больше, чем на теннисе. Пример известен: ничем не прославленная теннисистка Анна Курникова (не выигравшая ни одного турнира) приглянулась рекламодателям своими очертаниями и модной нынче грубовато-плебеистой внешностью. Она стал культовой фигурой и деньги числит десятками миллионов. Нет сомнения, что Мария Шарапова забьет ее и в этом отношении. И рекламировать она будет не бюстгальтеры, как Курникова, а нечто более изысканное.