Своя земля - Михаил Козловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ерпулев, поняв, что он здесь лишний, обойдутся и без него, завел мотоцикл и укатил в село.
У колхозной конторы бригадир сошелся с птицеводом Виригиным. Только что спустившись с крыльца, Иван Иванович увидел Ерпулева и остановился, поджидая.
— Андрею Абрамычу сто лет с походцем, — сказал он, жмурясь от смеха и не спуская с бригадира внимательно нацеленного взгляда. — Как здоровьице, дорогой? Давненько тебя не видел, ай отлучался куда?
Ерпулев сразу догадался, что Иван Иванович ожидает неспроста, видно, приготовил сюрпризец, и, хмурясь, молча сунул руку.
— Чтой-то Санька ославил тебя? Вот сукин сын, а! Да разве допустимо такое нахальство, — проникновенно заговорил Виригин. — Я, как прослышал, обомлел, сейчас умереть! Ты скажи, такими словами, а!..
— А Санька ли? — спросил Андрей Абрамович, и сомнения снова овладели им.
— Говорю тебе — он, на чем хочешь поклянусь, — быстро оглянувшись, не подслушивает ли кто, с укором воскликнул Виригин. — Неужто ты сам по голосу не признал? А кому ж придет в голову! Только ему! Только ему, горлохвату! Это я тебе беспременно подтвержу. Ты пожалуйся Владимиру Кузьмичу, пусть хвоста накрутит сатаненку, за такое дело стоит.
— Ладно, сам знаю, что делать, — сурово осадил птицевода Ерпулев.
— Вот-вот, с ними без строгостей нельзя, — притворно сердито сказал Иван Иванович, провожая взглядом бригадира, и усмешливо покачал головой.
Исполненный гнева и решимости, Ерпулев поднялся в контору и, низко опустив брови, озабоченной походкой прошел в кабинет председателя мимо счетных работников, под их обжигающими любопытными взглядами. Владимир Кузьмич был один, чего и желал бригадир. Припав грудью к столу, он писал что-то в тетрадочке, перекатывая в губах папиросу. Услышав скрип двери, Ламаш поднял голову, прищурившись, невидящим взором окинул Ерпулева и, снова приникая к тетрадке, нетерпеливо буркнул:
— Здорово, Андрей Абрамович… Садись, отдохни, через минутку освобожусь.
Густые темные волосы Ламаша, раскинувшись двумя крылами, спадали на уши, кожа слегка просвечивала на затылке, намечая будущую лысину, и это почему-то вызвало у Ерпулева насмешливое снисхождение к председателю. «Голую плешь не прикроешь, как ни старайся, — подумал он, покосившись на его руку, которая быстро бегала пером по бумаге. — Стар становишься, гляди, скоро пежинами покроешься, как белая кобыла в старости». Разговор предстоял не простой, бог знает, что известно председателю, но в трудные минуты Ерпулев не терялся и напускал на себя наивное простодушие, чтобы и сомнения не было в его готовности терпеливо выслушать любые обвинения. Он легко и без возражений принимал упреки и даже нагоняи, сокрушенно разводя при этом руками, удивлялся, почему сам не мог сообразить, что содеянное им не ахти как украшает его, и тут же доверительно сообщал о своем желании немедленно исправиться. Самое удобное было создать у тех, кто его ругал, такое представление, будто парень он простой, не столь большого ума и из-за своей простоты нет-нет да и оступается. Сам же он в это время думал насмешливо: «Нет, постой, не на такого напал, меня голой рукой не возьмешь, я скользкий».
— Ну, Ерпулев, рассказывай, что ты натворил вчера, — сказал Владимир Кузьмич, складывая тетрадку и пряча в стол. — Орел, орел, нечего сказать! Как же ты так, а? На бюро вызвать хотим.
— Я? — Глаза, брови, плечи Ерпулева изобразили изумление. — Ей-богу, не знаю, о чем вы это, Владимир Кузьмич.
— Ну-ну, не знаешь, — проницательно улыбнулся Ламаш. — Напился, говорят, сев кукурузы сорвал. Такой-то пример подаешь, бригадир.
Ерпулев понял, что наступил как раз тот момент, когда простодушным признанием можно отвести от себя беду, пока в председателе не поднялся гнев.
— Владимир Кузьмич, не знаю, что наговорили вам, а только чую — напраслину, нет за мной большой вины. По чистой совести, ей-богу, как перед родным братом говорю, выпил с ребятами малость, ну, сморило меня, жара, а тут с пяти утра на ногах, не евши, — округляя глаза, говорил Ерпулев. — Ну, виноват, сам признаюсь, если б не жара… А Саньке я наказывал, чтобы сеялку направил, там пустяки сущие, на полчаса и дела. Он уже сеет, я только с поля…
— Гладко все у тебя, как по-писаному, — сказал Владимир Кузьмич, не веря ни честным глазам бригадира, ни его внезапному признанию. — Крутишь ты, ловко это у тебя получается, как что — так в кусты.
Он вдруг вспомнил, как сам вчера пытался убедить людей в своей правоте и ему, наверное, тоже не верили и с любопытством наблюдали за попытками выпутаться из неприятного положения. Сделались противны и недоверчивый, поучающий той своего голоса, и пораженно расширенные глаза бригадира, — врет, был, видно, в стельку пьян, — и эта неприятная необходимость наставлять уму-разуму взрослого и женатого человека. Ерпулев и без его наставлений понимает, что поступил нехорошо, и, возможно, испытывает стыд, а может быть, лишь хитрит и разыгрывает покаяние. Как было бы хорошо, если бы и в пустяках мы доверяли, тогда не стало бы нужды в таких назиданиях. А почему все же мы забираем себе право поучать, словно оно сопряжено с должностью, — чем выше должность, тем больше права наставлять?
Ерпулев виновато развел руками:
— Как хотите наказывайте, заслужил — отвечу. Только и мне обидно всякую напраслину слушать да позор перед людьми терпеть! По радио так ославили, хоть из села беги. Кому это понравится? Убил, стервец…
— Кто ославил? — удивился Владимир Кузьмич. — Ты лучше не виляй!
— Да Санька же Прожогин, кому больше! — Уже увлеченно, веря в свои слова, сказал Ерпулев. — Такое про меня говорил — и повторять совестно: и алкоголик, и бессовестная душа… Да что там, у людей спросите, как он хаял меня. И за что взъелся, не знаю, хоть убейте!
Андрей Абрамович сгорбился, губами сделал такое движение, будто собирался заплакать, но лишь по лицу прошли волны затаенной обиды.
— Да в чем же дело? — рассердился Ламаш. — Ты объясни, я ничего не понимаю.
— Санька же, говорю, но радио нынче брехал, и колхоз я пропил, и сплю в обнимку с бутылкой, и людям за меня совестно, даже грозился. Ей-богу, не вру, своими ушами слышал, не сойти с этого места.
— Я не знал, — озадаченно сказал Владимир Кузьмич. — Как же он ухитрился?
Ерпулев растерянно посмотрел на него.
— Я думал, он с вашего согласия, — заторопился бригадир. — Сказать не могу, как обидно. Такую волю забрал, спасенья нет, кого вздумает, того и ославит, то в газетке пропишет, а теперь и по радио… Баба моя плачет, на люди выйти боится. А мне-то каково, Владимир Кузьмич? — И снова судорожные волны пробежали по лицу Ерпулева.
— Ну, ладно, иди работай, я разберусь, — пообещал Ламаш с презрительной жалостью. — Ты на жалейке не играй, знаю, в обиду себя не дашь.
— Довели, Владимир Кузьмич, потому и жалуюсь, — махнул рукой бригадир и поднялся. — Ну, до того ославил, стервец, хоть глаза на людей не показывай.
«Каждый день какая-нибудь пакость», — Владимир Кузьмич сокрушенно смотрел на дверь, за которой скрылся бригадир, и подумал, как часто приходится ему, председателю, всякую мелочь в деле сочетать с настроением людей, с их отношениями один к другому, с тем сокровенным, что совершается в их душах, — и это было привычно, такой же обязанностью его, как и все, чем он занимался. Нелегкая ноша легла на плечи, под ней и сломиться недолго.
А Ерпулев, покинув стены конторы, с хитрым видом довольного своей сметливостью человека сел на мотоцикл и покатил домой завтракать и успокаивать жену.
7
У колхозной конторы на высоком шесте вьется флаг. Спадет ветер — и он повиснет вдоль древка, беспомощный и бессильный, затем зашевелится, затрепещет и вновь взовьется высоко в небо, над шумными вершинами деревьев. С любого конца Долговишенной виден его веселый язычок, — выйдет долговишенец за ворота, взглянет в сторону конторы, и среди зеленой листвы кивнет ему алый огонек. Про чью славу вьется он сегодня?
Под шестом — черный щит, похожий на классную доску. Счетовод Лида Слитикова мелом вывела: «Звено Анны Тимофеевны Золочевой первым закончило прорывку сахарной свеклы». Мелок крошится, буквы получились неодинаковые — одна больше, другая меньше, — но девушка довольна: надпись видна издалека. Она вытерла платочком пальцы, вскинула глаза вверх, в синее небо, в снежно-белые облака, на развевающийся флаг.
— Лидочка, добавь: «В колхозе и районе», — сказал Владимир Кузьмич с крыльца. — Это самое существенное. Да покрупнее, чтобы в глаза бросалось.
За кустами акации стоял запряженный в дрожки серый длиннотелый жеребец. Услышав голос Ламаша, он торчмя наставил уши и покосился жарко-лиловым взглядом на крыльцо.
— Как он узнает вас, — засмеялась девушка. — Только пригонят с конюшни, а он уже топчется, ждет. Хоть бы раз прокатили, Владимир Кузьмич.