Придурок - Анатолий Бакуменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Запиши пером, «вечным».
— Нет, на машинке будет лучше, читать красиво…
Я тогда дал ему машинку. Он тыркал пальцами в клавиши, и каретка всё время стучала: то с грохотом на верхний регистр взлетала, то на нижний падала. Он тыкал в клавиши долго, но получилось всего четыре строки:
В твоих глазах, наивных, как телячьи,Животной чувственности тень.Весна… А ты готова, по-кошачьи,По двадцать раз в один и тот же день.
— Знаешь, Коля, я тебя не ударю только из-за того, что ты — дурак. Это ты, глядя на нашу Тонечку, такое выдумал? Ну и сволочь же ты! — сказал Проворов и смял листок, и на пол бросил, к корзине. А Николай потом подобрал… Так он с этими стишками, что ли, листочек куда надо отнёс, чтобы шрифты мои засветить. Да нет, он глуп. Таких в стукачах разве держат!.. А каких держат?
Вопрос!
Вот и я на Олена настучал… Да-да, настучал, иначе не назовёшь. Можно, конечно, оправдаться мыслью здравой, что он сам «стукачок», но — не подтвердилось это. То есть ты по самые уши сам в дерьмо влез. Теперь хлебай.
Боже! Что же делать-то? Бежать в Лисий нос, забраться в постель, как в берлогу залезть, и ничего не думать, ничего не решать, не делать ничего, катись всё само, как катится, Боже! Что я могу предпринять? Я бессилен что-либо сделать. Я понимаю, насколько я глуп. Ах, как меня крутит, хочется сложиться перочинным ножом или наоборот — выгнуться. Это у меня так правая почка болит, словно у меня там в лоханке огромный булыжник лежит и тянет, и тянет… Это я нервничаю. Мне нельзя нервничать, нужно собраться, собраться. Хватит! — приказываю я себе. Хватит.
Потом на меня нашло что-то похожее на обморок. И я стал в этом обмороке жить. Сперва в нём появился проректор по учебной работе, и я долго говорил ему что-то, а он всё время говорил мне: «Нет». А потом «нет» стала говорить мне Светлана Михайловна. И всё время менялся свет, он вроде менял своё направление, и в нём постоянно двигались люди и тени. Через неделю я оказался в маленькой комнате с зелёными панелями и без окон. Теперь здесь мне жить. За стеной громко разговаривают динамики и играет в них музыка. Там кинозал. Я дворник при кинотеатре «Ленинград», что возле Таврического. Я уволился из института, и у меня есть справка академическая с оценками за три курса филфака педагогического. Эта справка даёт мне право восстановиться в институте в течение трёх лет. В любом городе, где есть педагогический. Мой обморок продолжается.
Раньше мне казалось, что зимы в Питере почти без снега. Теперь, когда я дворник, оказалось, что снег падает постоянно, и сразу утаптывается, и его всё время надо скалывать. За стеной в кинозале одни и те же люди говорят одни и те же слова через динамики по нескольку раз за день. Я не бреюсь, и у меня быстро отрастает борода. Теперь я уже не прячу своё лицо, когда чищу свою территорию: никто меня не узнает. Я в обмороке. Я жду: что-то должно произойти. И тогда обморок кончится. Начнётся счастье. Оно должно начаться. Мимо меня проходит Боря Гершкович. Я никому не нужен. Меня уже не мучают голоса за стеной, повторяющие одни и те же пустые фразы. Женские и мужские. Я в обмороке. Я никому не нужен. Никто не придёт за мной. Когда идёт сеанс, то стена, к которой прижалась моя кровать, дрожит. Эти вибрации передаются от стены мне. И потом даже на улице тело откликается на них. Я с ними живу. Они — часть обморока, в котором я нахожусь. У меня борода лопатой, как у Менделеева. Дмитрия… Как у Дмитрия Менделеева.
Осень. Уныло ходит метла в моих руках. Дождь. Это осенняя листва падает на мокрый тротуар и прилипает к нему. Боже! Когда это кончится? Когда-то мозг мой был свободен и я умел думать… Иногда в моём обмороке появляется мысль, мне кажется, что вся моя прошлая жизнь — выдумка. Когда-то я всё выдумал от тоски, а теперь вспоминаю. Я всех их выдумал: Светку, Женю, Юру, Балакина — всех. И Проворова. А иной раз я вспоминаю, как Проворов сидит за столом в общаге под конусом света от настольной лампы и мучает бумагу, придумывая, что бы ему такое написать. А меня вовсе нет. Я больное воображение, которое живёт в свихнувшейся голове дорогого Илюшечки, который пишет вечный свой гениальный рассказ. И я не в обмороке. Меня просто нет.
Октябрь. Морозное утро. Я заметил, что воздух сегодня фиолетовый. С оттенком. В это утро я пришёл на улицу Маяковского и встал на другой стороне, напротив дома номер три. Под липы. Давным-давно в какой-то сентябрь, когда Бойцова мне сказала никому ненужную свою дурацкую правду, проводив Проворова до площади Восстания, я так же стоял здесь и чувствовал себя маленьким и мокрым щенком. Который скулит оттого, что его бросили… выбросили. Меня никто не замечает. Часть моего мозга готова выйти из обморока. Я стою напротив второго подъезда, но хлопает дверь первого. Из него выходит она. Почему? Почему из первого? Рядом с ней молодой парень в тёмной куртке. Он без головного убора. У него хорошие волосы. Они торчат ежиком. На ней серый плащ и вязанный берет. Я не помню её лица, я просто знаю, что это она. Они гуляют по Невскому, по его магазинам. Я иду вслед за ними. И захожу в магазины вместе. Я здесь, я рядом. Взгляни на меня. В Гостином дворе я несколько раз оказываюсь прямо перед ней, так близко, что могу услышать шелест её дыхания и увидеть каждую чёрточку её лица, изгиб щеки, ломанную линию брови, пушок на щеке… Но только она отворачивается, как лицо это исчезает из моей памяти, я не могу уже представить его, я не могу удержать его в своей голове. Они всё время рядом, и парень часто берёт её сумочку, маленькую и из блестящей кожи, чтобы нести, будто это какой-то груз, а не женское украшение. Я хожу за ними долго. Почти вплотную. Вот мы опять на Маяковского. Перед тем как войти в первый подъезд она оборачивается и глядит прямо в мои глаза, она остановилась, и неуверенная тень проходит по её лицу.
— Ну что же ты? — говорит парень, который держит перед ней открытую дверь подъезда. Они уходят вглубь, в темноту, хлопает дверь: это я выхожу из обморока. Я вздыхаю глубоко и вдруг ощущаю, что что-то происходит за моей спиной, какое-то движение. Это… это мир вырастает. Он растёт за моей спиной. Он оживает, он расправляет свои… ангельские крылья. Я начинаю приходить в себя. Но что-то гнетущее, что-то ущербное всё ещё сидит у меня в груди. Справа от сердца.
У Таврического по противоположному тротуару идёт Светка. Она вся в красном: красный плащ, красные туфли, красный берет. Перчатки тоже красные. Из красной кожи. Я почему-то не люблю теперь ярких женщин, они меня раздражают, но это Светка. В руках её охапка кленовых листьев. Жёлтых. Это напоминает мне роман, который я прочёл когда-то в журнале. Давно. Давно это было. Когда-то. «Как Маргарита», — говорит кто-то в моей голове. Я уже отвык думать и из-за этого не узнаю свой собственный внутренний голос.
Нужно перейти улицу. Я ускоряю шаг. Она слышит моё приближение.
— Света! — оборвался стук каблучков.
— Света, это я…
Это мороз украсил прекрасную кожу её щёк, или красный цвет одежды отражается в её коже?..
— Как ты прекрасна, Света, — говорю я. В глазах её недоумение, потом вопрос, потом ещё какое-то движение, потом она снимает перчатку, тянет ко мне руку, ладошкой, сложенной лодочкой, касается края моей лопатообразной, моей менделеевской бороды.
— Толик?..
Это она меня? Это меня так зовут? Я совсем отвык от своего имени. От его звучания…
— Ты из психушки? — спрашивает она, робея.
Что это? О чём она?
— Но где же ты был тогда? Мы все думали, что ты в психушке. Эта история с Оленем… Ты исчез и тут стали говорить, что вы связаны, группа какая-то. Светлана Михайловна по собственному желанию ушла. Месяц болела, а потом сразу ушла. Прямо с больничного. Говорят, легко отделалась. Бобрыкину (это ректор) досталось. Рогозину. По партийной линии… Ты где был?
— Почему же психушка обязательно?
— Так тебя же не судили, и ты исчез… И Оленя…
— Я просто ушёл вовремя, сбежал. А с Оленом что? Он Олен, а не Олень.
— Так откуда же мне знать, что Олен. Он пришёл только к вашему курсу. У нас обзорные лекции Альфонсов читал. Оленя как-то выгнали. Потом он пытался в разные места преподавать пристроиться. Отказывали. Говорили, что с таким «хвостом» воспитание детей доверить нельзя. Идеологическая работа. Пытался рабочим устроиться, тоже не берут. Объяснили тем, что он человек образованный, на него государство деньги потратило, так негоже ему рабочим быть. Потом он каким-то образом до секретаря обкома, до самого Толстикова добрался. Был выслушан. И Толстиков ему сказал: «Ну что ж поделаешь? Я в ваших бедах не виноват. Зачем вам нужно было этой грязью, этой нелегальщиной заниматься? Вы же пакостник».
— А потом? Что с ним потом произошло? У него же дети…
Светка плечами пожала. О, моя печаль…
— А больше про него ничего не известно. Я, во всяком случае, ничего не знаю.