Придурок - Анатолий Бакуменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проворов жил ещё чудными этими словами, а его тянули и дёргали за рукав, вынимая его из его жизни, заставляя услышать то, что было за тенями слов. Это была Галя Муртазина. Это она дёргала его за руку, это она кричала на него. И он напрягал голову, таращил глаза, таращил их на Галю и напрягал голову, чтобы понять смысл слов, которые уже вроде разучился слышать… Они стояли в холе общежития, и она говорила ему злые слова, и щёки её были пунцовыми.
— …дурак! На тебя же готовят приказ к отчислению. Иди к Светлане Михайловне, она, может, и простит ещё. Может, что-то сделает ещё!.. Может, сможет! Да ты хоть слышишь меня?.. Слышишь? Урод… недоделанный!
— Вслед за своим дружком вылететь захотел?!. Так полетишь со свистом! — орала она. Такое с ней было впервые.
— Из-за двух уродов столько проблем для людей! Что, не можешь жить, как все нормальные люди живут? Ты слышишь меня?!. Слышишь?
Он слушал её, слышал её и понимал слова её, но всё это было такой ерундой и никак не относилось к той жизни, в которой он был и которая происходила в нём. Всё остальное не стоило его внимания. Всё остальное мешало. Только мешало.
— Ты понял? Понял? Собирайся сейчас же и иди!.. Три дня до конца сессии осталось, а у него зачёты даже не все!..
— Ты пойдёшь?
— Да-да… конечно-конечно… Пойду.
— Сейчас же?
— Сейчас же.
— Я знаю, это всё друг твой. Это его влияние, — сказала она и ушла. И оглянулась. Раз. Другой. Уже на лестнице оглянулась ещё раз…
Конечно, зря это он! Конечно, давно пора было бы ему остановиться, вспомнить, что дело прежде всего.
Мы же нормальные люди, мы-то понимаем!.. «Делу время»! А у него?.. У него потеха, что ли? Если б я мог в то время рядом быть, я бы сказал ему… Что, что мог бы я сказать ему? «Выбрось блажь из головы»? «Ха!» — скажу я вам. Так-то вот.
Галка Муртазина ушла, а он остался. Конечно, ему нужно было выйти из своего этого состояния, где есть иная жизнь. Конечно, ему нужно было выйти из себя, нужно было стать человеком реальным и найти в себе силы, чтобы выйти из себя, чтобы делать то, что положено, что должно ему делать для чего-то, как тогда в детстве, как тогда, когда он, подчиняясь иной раз чужой воле и обстоятельствам, уходил из своей жизни. Чтобы сделать, как все. Как положено. Кем-то придумано, и потому — положено.
Но в этот раз ему не хотелось расставаться с собой, он не мог расстаться с собой в этот раз, не мог выйти из себя, потому что его внимание удерживала эта его старушка, эта его Александра Сергеевна. Она не могла остаться так просто у речки Каменки в одиночестве: ей нужен был собеседник ещё и иной, а не только родная её Божья матерь. И он тогда подумал, что с ней могла бы в доме жить жена брата её, сухонькая старушка в белом платочке и с губами поджатыми, вредными. У неё глубокие морщины вдоль скул и глаза колючие, словно она кого-то всех! — подозревает в дурном, враждебном… Её зовут Маша. И это ей ласковые и округлые слова говорит Александра Сергеевна — Шура.
И когда он увидел их вместе в этом домике, где пол, как и весь дом, был наклонён в один угол, и вода сама стекала в этот угол, если пролить её или когда пол моешь, когда он увидел их вместе, то понял, что они живут и боятся назавтра проснуться в одиночестве. Он почему-то понял, что умирать иной раз, когда время твоё придёт, не страшно. Не страшно, потому что пора, потому что жизнь просто истечёт. Страшно, это когда жить остаёшься вдруг один. Он представил, как позовёт, забывшись, старушка: Маша, — и голос застынет в воздухе, потому что Маши уже нет давно, потому что пришла седая зима, и вьюга воет, поёт свои печальные и долгие песни в печной трубе, а за окном сугроб. Это намело со стороны реки, и снег засыпал пол-окна. Старушка уже не встаёт из мягкой своей постели, она старается спать, чтоб время как-то шло, но сна нет, и время остановилось, оно стынет рядом с её постелью.
И он подумал, что это очень печально. И тогда придумал, что вдруг заскрипит тяжело дверь в сенях, потому что кто-то будет упрямо дёргать её, преодолевая сопротивление снега, который засыпал крыльцо… Это придёт к ней племянница Оля Кудымова, и бабушка Шура оживёт, встанет со своей кровати и, конечно, запахнет после тестом и пирогами, и будет гудеть огонь в печи, рассказывая дивные сказки свои о чьей-то прожитой жизни. Он представил себе Олю. Она стоит к нему спиной, она в простеньком ситце и фигура пятнадцатилетней девчонки, и тугие, коротенькие косички торчат весело в стороны. Она поворачивается к нему лицом, и он понимает, что ей лет тридцать… ну, может быть, тридцать пять.
— Мне пятьдесят, племянничек, — говорит она и уходит.
Это всё вьюга, это всё вьюга ворожит, посвистывает, водит нас по бесконечному кругу белых своих снов. Это она вымораживает одинокий чёрный дом за Кабацкой горой, кружит, метёт, и вылизывают её седые языки мёртвые глаза его окон.
Он понял, что так это было. И это было давно. Он понял, и стал выходить из «мычалки», чтобы очутиться вновь среди нас. Потому что беспокойство всё же сидело в нём, но где-то глубоко, где-то в подсознании, где-то в глубинах его мозга. Беспокойство вязалось с именами: Светлана, Галя. Потом всплыло откуда-то: Толя. Потом пришло ещё одно — Михайловна.
И это длинное имя — Михайловна, несло в себе тяжесть и угрозу.
На факультете было пусто, и поэтому громко хлопали, скрипели и двигались плашки старого паркета под ногами. Казалось, паркет лежит волнами, нет: казалось, он волнами движется под ногами, набегает, и об него, если ноги не поберечь, можно даже споткнуться. Да, пусты были коридоры факультета, никого не было в тёмных его закоулках, а в деканате сидел лишь один Семёныч — Валера, а ни Светланы Михайловны, ни секретарши не было. Валеру студенты не любили, потому что что-то нехорошее было в его улыбке. Она с подтекстом была, с каверзой: «я, мол, про тебя всё знаю, и ты у меня ещё поплачешь — по высшей мере». Так улыбался он только студентам. В общем: «Ау, к стенке пора тебе, к стенке»…
— Ну, что, парень, — Валера ласково улыбнулся, — пора домой? Пора, мой друг, пора, как говорится. Потому что сердце покоя просит. Ну и надоели же вы мне все, — нараспев протянул он, растягивая рот в ещё более ласковую улыбку. А куда уж более? Может, он был счастлив?.. А может, только казался себе. Таким.
Проворову было нехорошо, тоска сидела в душе его. Было понятно, почему он пришёл сюда: вылететь из института сейчас, когда осталось всего-то ничто, какие-то полтора года, вылететь сейчас было глупо. Всё равно диплом получать надо, хотя… зачем он ему? Он занят таким интересным ему делом… Нет, это и не дело вовсе. Это — жизнь, это — множество жизней, которые существуют в нём разом, и которые он переживает и проживает, которыми он живёт. И, если их остановить, прервать на время: на экзамены, зачёты, — мир станет тусклым сразу. Пустым. Мир потеряет смысл, потому что те жизни умрут… Мир станет похож на список вещей и предметов, против которых надо будет проходя мимо ставить галочки, отмечаясь. И это будет жизнь? Его жизнь?
И всё же он пришёл на факультет.
— А Светлана Михайловна?.. — начал он, но Валера оборвал его.
— А Светланы Михайловны нету!.. — широко и картинно развел руками Валера. — Она теперь всё время на больничном. Выйдет на денёк и опять — на больничный. Так что я здесь теперь! Я!
— Болеет, что ли, что с ней?
Валера посмотрел странно, будто проверял: «Ты что, придуриваешься тут или точно не знаешь?»
— Иди, иди. Нечего дурачка из себя корчить.
Поведение Валеры было непонятно. И ответы его были непонятны. И разговаривать с ним было не о чем, так как он никогда ничего не решал, потому что решать ничего не хотел. Он был замдекана, и выполнял только чисто технические свои обязанности. Не более.
— Мне надо встретиться бы. С ней.
— Ты что, Проворов, ты что, не понимаешь, что встречаться теперь она ни с кем уже не захочет.
— Почему?
И тут лицо Валерия Семёновича изменилось. Будто маску с него сняли, в которой обозначена была его каверза, его вечный подтекст. Перед Петром сидел озадаченный и, кроме того, уставший совершенно человек, у которого масса вопросов, на которые ему кто же ответит? Дураков нет. Отвечать на вопросы дураков нет. Да и задавать те вопросы дураков нет. Вот и приходиться здесь сидеть и ехидные рожи корчить: «Ату, тебя, ату»…
— Ты что, так загулял, что мимо тебя всё проскочило? — Что?
— Ты дружка своего давно видел?
— Которого?
— Где ты был? Проворов!.. Девочка, любовь, что ещё?.. Боже! Где тот Урюпинск?..
— Какой Урюпинск, Валерий Семёнович? — с Валерой творилось что-то непонятное. Таким его никто не видел. Он где-то потерял того хамоватого бодрячка, что вечно сидел в нём, где-то обронил, верно… Пётр видел перед собой нормального, усталого и давно уже лысеющего человека. И желтизна была в лице. Может, это печень…
— Урюпинск, это из анекдота одного, — сказал Валера и, на всякий случай, добавил, — неприличного…