Журнал Наш Современник №11 (2001) - Журнал Наш Современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более того, в своих крайних тенденциях сциентистская и атеистическая цивилизация, опирающаяся на научные достижения, казалась Достоевскому Вавилонской башней, как бы подводящей апокалиптический итог историческому развитию. В беседе с одним из современников он так говорил о “слепых” проповедниках абстрактных гуманистических ценностей: “Они и не подозревают, что скоро конец всему... всем ихним “прогрессам” и болтовне! Им и не чудится, что ведь антихрист-то уж родился ...и идет!” Он произнес это с таким выражением и в голосе, и в лице, как будто возвещал мне страшную и великую тайну... “Идет к нам антихрист! Идет! И конец миру близок, — ближе, чем думают!”.
Достоевский рассматривал интеллектуальные свершения, успехи в материальном производстве, науке и технике с точки зрения подлинного прогресса, т. е. преодоления несовершенства внутреннего мира человека, просветления его “темной основы” и развития его высших духовных и нравственных качеств. Логика писателя помогает отчетливо осознать, что отсутствие христианского фундамента и нравственных задач в основании и во всем строе научной деятельности неизбежно предполагает получение именно тех практических результатов, какие имеются, а не каких-либо иных. Ведь сам процесс научного познания (от фундаментальной и прикладной науки до порождаемых ею технических новшеств и видов хозяйственной деятельности) пронизан гордо-рассудочным и утилитарно-эгоистическим подходом к природе и человеку и исключает всякие “ненаучные” вопросы о высших целях и смыслах этого познания. Да и конкретный ученый для реального осуществления такого подхода должен словно потерять душу, погасить в себе все эмоциональное, сердечное и доверять только ощущениям и интеллекту. В противном случае он не получит необходимых результатов, сокращающих полноту и глубину изучаемого предмета до поддающихся количественному анализу и экспериментальной проверке сторон. И неудивительно, что научное познание, лишенное высших духовных идеалов и подлинных нравственных ценностей, оказалось в плену низших целей человеческого существования, развивало в людях эгоизм, зависть, жажду первенства, а первоначально бескорыстный поиск истины все чаще становится плацдармом для воинствующего самоутверждения, личной карьеры, борьбы научных школ.
О том, какие психологические силы вмешиваются в исследования и искривляют развитие науки, можно судить по размышлению Достоевского, спрашивающего: “Но многие ли из ученых устоят перед язвой мира? Ложная честь, самолюбие, сластолюбие захватят и их. Справьтесь, например, с такою страстью, как зависть: она груба и пошла, но она проникнет и в самую благородную душу ученого. Захочется и ему участвовать во всеобщей пышности, в блеске... захочется славы, вот и явится в науке шарлатанство, гоньба за эффектом, а пуще всего утилитаризм, потому что захочется и богатства...”
Всепроникающий утилитаризм науки, разъедая душу и питая в ней разъединяющие людей свойства, не мог не влиять на атмосферу общества, в котором собственно человеческие понятия совести, долга, ответственности, любви, свободы, чести отступают на задний план перед неумолимыми законами природы и рассудка. Научное сознание, основанное исключительно на здравом смысле, видит в окружающей жизни и человеке лишь корыстные побуждения и расчеты. “В научных отношениях между людьми, — писал Достоевский о таком сознании, — и в новом нравственном порядке нет любви, а один лишь эгоизм...”
Чтобы выйти из замкнутого эгоистического круга, наука, по Достоевскому, должна преобразиться и включить в саму свою методологию такие пока далекие от нее категории, как совесть, милосердие, любовь. Ибо, писал он, “без любви вы ничего не сознаете, а с любовью сознаете многое”. То же самое говорил и Пушкин: “Нет истины там, где нет любви”. Конечно, наука, которая включила бы в себя новые понятия, капитально бы отличалась от нынешней, опиралась бы не только на естествознание, но и на высшую человеческую мудрость, вбирала бы в себя все области гуманитарного знания. Но именно такая, пока фантастическая для нас, наука могла бы работать в направлении не мнимого, а подлинного прогресса.
Позитивистскую же науку, отличая ее от подлинной, Достоевский называл полунаукой. “Полунаука, средина, образование — не надо идеала”. По мысли Достоевского, ограничение познания чисто эмпирическими и математическими закономерностями снижает возможность смыслового и ценностного отношения к действительности, ее более панорамного видения. “2х2 — не наука, — отмечает писатель, — а факт. Открыть, отыскать все факты — не наука, а работа над фактами есть наука и т. д.”
Настоящая наука заключается, по его мнению, не в бесконечном накоплении и не освященном высшим нравственным запросом изучении фактов, а в их абсолютном осмыслении в свете идеала, в том числе и в подобном “факте” самих эмпирических и математических законов, научного метода как инструмента в анализе действительности.
Такое осмысление приводит Шатова в “Бесах” к нелестному для полунауки и действующего в ней “разума” выводу: “Никогда разум не в силах был определить зло и добро или даже отделить зло от добра, хотя приблизительно, напротив, всегда позорно и жалко смешивал, наука же давала разрешения кулачные. В особенности этим отличалась полунаука, самый страшный бич человечества, хуже мора, голода и войны, неизвестный до нынешнего столетия. Полунаука — это деспот, каких еще не приходило до сих пор никогда. Деспот, имеющий своих жрецов и рабов, деспот, пред которым все преклонилось с любовью и суеверием, до сих пор немыслимым, пред которым трепещет даже сама наука и постыдно потакает ему”.
Безразличие по отношению к добру и злу в полунауке дополнялось распадением целостного взгляда на мир и человека, усилением специализации наук, называемых Достоевским “научками”: “У нас не науки, а до сих пор еще “научки”...”
Писатель хорошо видел наметившиеся изъяны излишней специализации, а потому ратовал, выражаясь современным языком, за комплексный подход к изучению человека и мира, учитывающий все грани бытия. Так, прочитав в одной из газет “глупое письмо студента об отделении медицинского и юридического факультетов от естественного и историко-филологического “Что-де у них общего”, он отмечает: “Да потому-то и надо общение, что медики и юристы — лишь специальности и что мало в них духа науки, образования, культуры. Было бы духовное единение студентов, вошел бы и в медиков и в юристов высший смысл науки. Зародился бы вопрос по крайней мере. А вы хотите их еще больше разъединить и специальностью необразованной сделать, Vivat, будущий чиновник”.
Однако вокруг себя его современники наблюдали не увеличение горизонта знания в синтезе его естественнонаучных и гуманитарных форм, что удовлетворяло бы и развивало нравственные потребности человека, а напротив, сужение этого горизонта в усилении необразованности “через специальность” уже внутри каждой отдельной науки. “Все по частям проанализировали, — выражает мысль автора один из персонажей “Братьев Карамазовых”, — а целое просмотрели”.
Достоевского, часто имевшего дело с врачами, особенно поражал и служил в известной степени примером позитивистского настроя дух аналитического расчленения и потеря целостного взгляда в медицине. “Специализация докторов — не знаешь кого позвать лечиться. Один лечит нос, другой переносицу”, — отмечает Федор Михайлович в записной тетради. В “Братьях Карамазовых” это ироническое замечание вырастает в критическую картину социально-научного механизма современной ему медицины. “Был у всей медицины, — признается черт Ивану Карамазову, — распознать умеют отлично, всю болезнь расскажут тебе как по пальцам, ну а вылечить не умеют... Совсем, совсем, я тебе скажу, исчез прежний доктор, который ото всех болезней лечил, теперь только одни специалисты и все в газетах публикуются. Заболи у тебя нос, тебя шлют в Париж: там, дескать, европейский специалист носы лечит. Приедешь в Париж, он осмотрит нос: я вам, скажет, только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это не моя специальность, а поезжайте после меня в Вену, вам там особый специалист ноздрю долечит. Что будешь делать?”
Возвышение сферы практической пользы над сферой высокого смысла в науке, ставшей авторитетной и действенной силой общественного развития, не могло не иметь вполне определенных духовных, психологических, исторических, социальных последствий. Это возвышение вело к промышленным скачкам, направленным либо на военные нужды, либо на усовершенствование “вегетативной” жизни, то есть бытовых условий человеческого существования, на умножение комфорта и мануфактурных соблазнов. “Все почти технические усовершенствования, — записал Л. Толстой в “Дневнике”, — удовлетворяют либо эгоистическим стремлениям к личному наслаждению, либо семейной, народной, государственной гордости (войны)”. В русле размышлений Достоевского находится и еще один вывод Толстого: “Вместо того, чтобы учиться жить любовной жизнью, люди учатся летать. Летают очень скверно, но перестают учиться жизни любовной, только бы выучиться кое-как летать. Это все равно, как если бы птицы перестали летать и учились бы бегать или строить велосипеды и ездить на них. В безнравственном обществе, каково наше мнимо христианское, все изобретения, увеличивающие власть человека над природой, не только не благо, но и несомненное и очевидное зло”.