Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи - Сергей Юрьенен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А потом?
— Может, в кино. Напротив.
— На «Клюта»? Он же по-венгерски.
— Субтитры по-венгерски. Он по-английски.
— А ты что, понимаешь?
— Да как-нибудь. Не нервничай. ЦРУ здесь нет. Домов терпимости тоже.
— Ну, за тебя я в этом смысле не волнуюсь.
— Отчего же?
— А характеристику читал, — отшутился Комиссаров. — Морально устойчив, политически выдержан.
— А здесь не все такие?
— Ох, Андерс, Андерс… Ключ внизу оставь.
Он вышел.
Александр поднялся. Расщелкнул бритву и выдул в раковину чужую щетину. Подумал и обтер одеколоном сетку.
Лицо его в зеркале не отражало ничего.
Перед выходом он вынул из сумки свой парижский плащ. С Москвы не надевал — со дня отъезда. Из непробиваемого ветром габардина на шелковой подкладке и с мужественными погончиками.
— Just a moment, sir![121] — задержал его дежурный с бакенбардами а ля Кошут. Он вынул из-под стойки книгу в изношенной газетной обертке. — I was asked to pass it over to mister Anders[122].
Александр пролистал — ни записки, ничего.
— Something else, may be?
— Iʼm afraid itʼs all. Very sorry[123].
Привратник открыл ему дверь. «Мерседес» за колоннами отсвечивал газовым заревом.
Он поднял воротник плаща и повернул направо.
Собор ему не открылся.
Все двенадцать тысяч труб молчали за дверью, запертой, возможно, по причине светского праздника.
Рядом было нечто вроде амфитеатра. Современного — для представлений на открытом воздухе. Он взошел по ступеням на самый верх и опустился на камень. Сидел и смотрел на пустую арену и собор. Единственный был зритель.
Он вынул свою книжку. Сорвал газетный супер, скомкал и отбросил. Это был сборник рассказов. На серенькой обложке условный урбанистический пейзаж и алые слова названия.
Крестиком в оглавлении она отметила текст под названием «Жизнь хороша еще и тем, что можно путешествовать».
Наверное, произвел впечатление.
На тему о паломничестве был рассказ. Один вполне нормальный юноша, к тому же и скрипач, без всяких видимых причин вдруг заподозрил, что он автор неслыханно чудовищного преступления — особо тяжкого. Он выезжает к месту злодеяния, но до причин не доберется никогда, увязая в их последствиях, как в янтарной, прозрачной и вневременной слезе, пролитой, может быть, самим Всевышним… погибая этаким обреченно-суетным комариком, раздувшимся то ли от крови, то ли от избытка самомнения. А в путешествии он застревает еще и потому, что вынужденно едет без билета…
Представляя все это под взглядом светло-синих глаз, Александр перечитал свой текст.
Под последней фразой был телефонный номер.
Он был написан на нижнем поле страницы мелко, легкими касаниями. Как будто с целью остаться незамеченным. Карандашом — чтобы, заметив, можно было бы стереть без ущерба для белизны.
Во всей книге больше ничего. Ногти следов не оставили, запах выветрился, дыхание испарилось.
Только этот номер.
Мощеные улицы старого сердца города были пустынны. Из знакомого кафе он позвонил в Будапешт. После паузы замешательства мужской голос лет пятидесяти, но уверенный и полный спермы перешел на английский:
— Iʼm afraid Ibi is out until next week. Who is ringing, please?
— Oh — just a friend.
— Would you like to leave a message, or can I ask her to ring you back.
— No, itʼs all right. Iʼll call her back[124].
Голос задал еще один вопрос — без уверенности:
— Is it you, Timothy?[125]
— Certainly not[126], — обиделся Александр и положил трубку. Официантка подмигнула ему, как своему:
— Love story?[127]
Сотню на чай при этом не взяла. Удержав свою привычную двадцатку, вернула сдачу.
Он купил билет в кино. Сеанс начался полчаса назад, до следующего было много времени. Убивая его, как и всю свою жизнь, он сидел в сквере на центральной площади с названием Szechenyi. Вытянув скрещенные ноги, сжав в шелковой изнанке карманов кулаки и погрузившись под торчащий воротник.
Сквозь оперившиеся ветви сиял фасад отеля «Tisza».
За импозантным балконом номера Иби света не было.
Он услышал женщину. Каблучки, коленями отталкиваемый шелест плаща, а под ним оглушительный шорох натянутого нейлона, перетираемого ляжками. Она дошла до его скамьи. Остановилась. Села с краю.
— Excuse me… Have you got a cigarette[128]?
Он взглянул над воротником. Это была Мамаева, которая поразилась:
— Ты?
— Я.
— Не узнать! Подумала — француз. Вышел на поиск ночных приключений?
— Просто гуляю. А ты?
— А я не просто. Можно у тебя стрельнуть?
Он вынул руку из кармана, сунул под плащ, под полу пиджака и вынул мягкую пачку американских. Вытряхнул и поднес — белым фильтром вперед. Обслужил огнем. Накрашена Мамаева была эффектней, чем обычно.
— Мерси. Ты, говорят, писатель…
— Любишь читать?
— Кто же не любит.
— А кого?
— А все, что переводят. Не с монгольского, конечно…
— А из наших?
— Ну, Достоевского там, Чехова… А вообще я больше западную. Еще в приюте всего Золя и Мопассана прочитала. Жорж Санд, конечно. Но любимой книгой моей была, знаешь, какая? «Нана». Читал?
— Лет в тринадцать. Не увлекся.
— Что ты… Меня, так всю перевернула. Всего, конечно, я тогда не понимала. Золя, хоть и не Чехов, но главные вещи тоже затемнял. Но жизнь в романе была яркая, как праздник. Решила — буду, как Нана. А что?
— Ничего.
— Не всем же делать жизнь с товарища Дзержинского. Или кто там у них сегодня положительный герой? А я решила с куртизанки. С великосветской. Раз уж прямо с девочек к вашему хую приручили… — Она засмеялась — как бы с циничным вызовом. — Осуждаешь, писатель?
— Нет. Нормально…
— Ах, нормально? — рассердилась Мамаева. — А напиши мою историю! Что было дальше. Рассказать?
Он сдвинул рукав с часов и покосился.
— У тебя свидание?
— Билет в кино.
— На «Клюта»? Я смотрела.
— И как?
— Хороший фильм. Но я бы рассказала, чего там не увидишь. Если, конечно, хочешь.
— Рассказывай, чего ж…
— А может, ко мне пойдем? Повыгоняю своих сикушек, а ты бы «Московскую» мою принес. Если осталась… А?
— Прости, но… После фильма?
— Ладно! Блядь из Нью-Йорка интересней. Понимаю. К тому же, ты меня уже познал. Не соблазняет? А почему такая, знаешь? Ты думаешь, рожала? Нет. У тебя сколько было женщин?
— Не считал.
— А все-таки?
— Ну, тридцать, сорок…
— А у меня одних хуев три тысячи. Поэтому.
— Три тысячи?
— Ну, две. А может, полторы. Какая разница? Не в этом дело. Я с мафией завязана. Знаешь, на кого работаю?
И рассказала. Не веря своим ушам, он смотрел на сверкающий в ночи отель. Потом он дал ей сигарету и закурил сам. Пальцы у него дрожали.
— Вот так, — сказала Мамаева. — В таком разрезе.
— Но как же тебя выпустили?
Она кивнула на отель.
— Под его ответственность. Все же не капстрана. Но если что, ответит головой.
— Да, — признал он. — Ты об этой жизни знаешь много. Даже слишком. Не боишься?
— А ты?
— Чего же мне? Я сотой доли этого не знаю.
— А напиши роман. Все выложу, как на духу. Как Богу! На Западе с руками оторвут. У меня есть канал, я переправлю. Напишешь?
— У нас за меньшее сажают, а за такой роман… Но главное не в том.
— А в чем?
— Я не уверен, что это материал. Для прокуратуры? Может быть. Когда умрет наш «Самый». Когда на сцену выйдут те, кто за кулисами. Но роман? Об этом? Сомневаюсь. Три тысячи персонажей — это, я не знаю… Эпопея. «Человеческая комедия».
— Все ясно… Не Эмиль Золя?
— Увы.
— Тогда забудь. Ты ничего не знаешь про меня. Могила?
— Она. Прости…
— За что? Ты это, ты в кино не опоздай. Там перед фильмом тоже интересно. Про нашу с тобой Москву.
Носок ее сапога раздавил окурок. Она поднялась и, перетирая ляжками нейлон, пошла через аллею, через газон и площадь — к отелю.
Вход был слева, с улицы.
К колоннаде уже съехалось много машин — на праздничный ужин.
В банкетном зале второго этажа цыганский оркестр исполнял «Венгерские танцы» Брамса. Запасной выход в коридор был завешен плюшевым занавесом.
Она приоткрыла.
Скрипачи были в черных жилетах и наяривали с мрачным видом. Советских в зале не было. Какой-то усач — за столиком один — белозубо улыбнулся ей и поднял рюмку. Несмотря на пролетарскую будку, был он весь в «фирме», и машинально она улыбнулась ему в ответ. Усач хлопнул рюмку, ударил ручищей себя по сердцу и подмахнул ей — пригласил. Она кивнула. Лакированным ногтем постучала в стеклышко своих швейцарских — и кивнула еще. Отпустила занавес и бросилась к своему номеру.