Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи - Сергей Юрьенен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со стороны Востока — что можно было знать? Конечно, он все прочел, что было выпущено «Политиздатом» — против. Брошюры, книжки. Контрпропаганду. С увеличительным стеклом разглядывал приложенные фотоиллюстрации. Плохие. Но на которых были мятежники той осени. «Обманутая молодежь». Студенты, ученики. И даже его тогдашние ровесники — подростки. Одетые прилично и по-европейски. Пиджаки с шарфами. Береты. Плащи. Широкие демисезонные пальто. С винтовками и автоматами. Он этим остро интересовался — лет с восьми и где-то до четырнадцати.
— Ничего, — признал он. — Только общий смысл. Восстание!
— La passion inutile![133] — по-французски ответила она. — Обречено все это было. И смысла никакого нет.
— Так кажется теперь. Смысл еще будет.
— Что будет, я не знаю. А было, что в тот год я родилась.
— Молодая.
— Но ранняя — так говорят? Хотя, конечно… Жизнь впереди.
— Когда твой день рождения?
— Не испугаешься? Я Скорпион. Четырнадцатое ноября. Пришлешь мне телеграмму из Москвы?
— Если дашь адрес.
— Пришли мне до востребования. Когда я родилась, уже все было кончено. За десять дней до этого убили моего отца.
Он поймал ее руку.
— Прости…
— За что? — Рука не вырывалась. — Не ты убил. Да и никто, а просто танк. К тому же, это было… жизнь назад. Хотя отец отца еще не умер, и даже ты с ним по телефону говорил. И книги сохранились. Какие он читал.
— Какие?
— О, трудные! Как «LʼÊtre et le Néant»[134] — такие.
— Экзистенциализм?
— Вот! Ты знаешь? Ни во что, естественно, не верил — в официальное. Но был такой… мечтатель. Среднеевропейский. О Родине мечтал. С заглавной буквы, да? И чтобы вы ушли домой. О Венгрии без Сталина, без Ракоши… Чтобы свобода. Демократия. И чтобы среднеевропейцы — мы все, от Югославии до Польши — объединились вместе вокруг этой реки, второй в Европе после вашей Волги. Независимая Дунайская Конфедерация — что-то в этом духе. Был, видишь, настоящим реалистом: требовал невозможного. И очень увлекался философией. Как дедушка считает, она его и погубила. Потому что вместо защиты диссертации он бросился под ваши танки. Если бы Сартр так под германские, всех этих книг его бы не было. Или Альбер Камю. Но они умнее были. И французы. Хотя один парижанин вместе с моим отцом погиб. По имени Жан-Пьер Педразини. Красивый парень, очень смелый. Тоже лез под танки, но с фотокамерой. Корреспондент журнала «Пари-Мач». А мой отец, он просто был студент из Будапешта. Мечтатель! Еще моложе, чем ты сейчас. Как я. Аффект? Не знаю. Может быть. Проклятый город. Ненавижу Будапешт! Зайдем в пиано-бар?
На следующий день, имея свою книжку в левом кармане пиджака, Александр стоял у остановки на площади с огромным памятником Йозефу Бему — польскому генералу, который сражался вместе с Кошутом против русских. С демонстрации под постаментом Бема, согласно Иби, все и началось в Пятьдесят Шестом. Медный генерал был в длиннополой шинели с саблей. На голове шляпа с загнутым по-петушиному пером.
Левая рука в перчатке указывает по направлению трамвайных линий.
Солнце уходило, но было еще жарко. За вынесенными на тротуар столиками кафе сидели люди. Пришел трамвай. Перед тем как сесть, пара стариков повесила венок над буфером моторного вагона. Круглый, хвойно-зеленый и с вплетенными лентами. Александр поднялся, и трамвай поехал. Над головами пассажиров качались ручки-петельки, и он поймал одну.
Элегантно и зыбко в Дунае отражалась неоготика Парламента. Через мост Маргит он ехал в Пешт, и тоже во дворец.
Советско-венгерской дружбы.
Барочный.
Среди колонн внизу был стенд. На приколотом ватмане имя Александра вывели по-русски и по-венгерски — широким пером и красной тушью.
Под рубрикой «Встречи с интересными людьми».
Взволнованно он потерялся в этажах и коридорах. Двери, которые он открывал, были не те. В одной из комнат он увидел Хаустова — на пару с незнакомцем. Комната или, скорее, зал был пуст и гулок, только на паркете сбилось несколько телефонов — на петлях собственных проводов. Они стояли у приоткрытого окна и снисходительно смотрели на него. Незнакомец, одетый в тройку, в своих пальцах вертикально держал столбик цепкого пепла почти уже выкуренной американской сигареты.
— Случилось что-нибудь еще? — спросил Хаустов.
— Нет. Ничего.
— Каким же образом вы здесь?
— Ищу библиотеку.
— Зачем?
— Выступаю там.
— Ах, да…
Молчание.
Не обращая внимания на пепел, незнакомец заговорил приятным баритоном:
— У нас с вами, Александр Александрович, возможно, общие привязанности. Исторические, я имею в виду. Вы ведь, я слышал, Гусевым интересуетесь? Действительно, достойный образ. Это ведь тот солдат, который отказался участвовать в походе Николая Павловича на Венгрию, за что и был, не правда ли, расстрелян перед строем?
Александр попятился:
— Прошу прощения: цейтнот. И н-не историк…
Незнакомец свел глаза и сдунул пепел.
На паркет.
— Второй этаж, — сказал он. — С лестницы налево и в конец.
Для чтения он выбрал «Жизнь хороша еще и тем, что можно путешествовать».
Аудитория была почти интимная.
Двенадцать человек, включая критика О*** с блокнотом на пружинке и не считая Хаустова, который вошел на цыпочках уже под занавес. Как раз после вопроса дамы с алыми клипсами о Нобелевском лауреате Шолохове: как молодой писатель относится к классику. Этим вопросом он не задавался со школьных лет, из атмосферы которых, должно быть, и явился в голову здесь совершенно неуместный образ из «Поднятой целины»: то место, где недобитый белогвардеец и противник коллективизации с топором в руке задирает подол ночной рубахи на колхознице, фиксируясь на испарине и дрожи нерожавшего живота (того, что ниже, «враг народа» вместе с автором сумели не заметить) — и насмотревшись, рубит топором по лону. В Москве, сказал он, апологеты Шолохова усматривают в этом творчестве предвестие брутального, свирепого, сверхчеловеческого реализма, который должен, по их мнению, прийти на смену принятому там ныне. Он, Александр, не из их числа.
Паузу нарушил инвалид, который брякнул по столу рукой в перчатке:
— А к Солженицыну как вы относитесь?
Критик О*** закрыла свой блокнотик на пружинке. После высылки писателя на Запад этого имени в Москве публично не произносили. Однако ему было известно, что именно здесь, в кругах, элита «деревенской» прозы впервые открыла дня себя «Архипелаг ГУЛАГ». Жизнь хороша еще и тем, что существует Будапешт. Возможность расширять кругозор о нас самих. И в Будапеште, вероятно, можно…
— Ну что же, — решился Александр. — Тот нобель стоит у вас здесь на полках, и этого со временем поставят.
Библиотекарь замотала головой, имея на затылке старомодный крендель:
— Через мой труп.
— Но я и говорю, со временем, — пытался он исправить. — Которое нас всех расставит…
Краснея до корней волос на лбу, библиотекарь патетически закончила его первую в жизни встречу с читателем за рубежом:
— Никогда, молодой человек!..
Над умывальником в сортире его согнуло от приступа дурноты. Безрезультатно.
Объявление со стенда уже откнопили.
Он вышел из этого порочного дворца в вечерний Будапешт.
О*** поджидала снаружи.
— Зачем ты так о Солженицыне? У нее муж культурный атташе. Но ничего! Авось все образуется. Сейчас мы все поедем в один дом, и там…
— Кто мы?
Она повернула голову. Из черной «Волги», улыбаясь, показывал ладонь его знакомец, оставшийся без имени. Историк. За рулем, а рядом Хаустов.
— Нет-нет, — сказал он. — Не знаком.
— Ты знаешь Фелика. Ну да, ну да… конечно. И тем не менее! Он умный, чуткий, тонкий человек. И он страдает! Почти метафизически. Ты помнишь у Достоевского? От невозможности любить… Поедем.
Он отдернул:
— Я не могу.
— Но Андерс! Там тебя хотят! Отказывать нельзя.
— Я ангажирован. Свидание. И верное притом.
— Но это просто, прости, инфантилизм. Тебе же не четырнадцать.
— Конечно, нет. Сосем и лижем.
— Что-о?..
Он усмехнулся, и она пришла в себя:
— О Господи! На карте будущность, а он!..
Он сделался серьезным.
— Кто Number One[135] в этой стране ты знаешь?
— Ну?
— С внучкой имею рандеву.
— С внучкой кого?
— Вот именно.
— Да ты с ума сошел!
— А нянчил внучку, знаешь, кто? Андропов. На руках, можно сказать, росла. Да-да — Юрий Владимирович. Посол Советского Союза в Венгрии. Во время событий судьбоносных. Сейчас он, правда, на другой работе, но, как твой Фелик знает, не менее ответственной… Приятных развлечений. Мое почтение.