Человек с золотым ключом - Гилберт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда дело закончилось, как заканчиваются такие дела в современной Англии, то есть формальным приговором и умиротворительным комитетом, вся наша политическая и практическая жизнь перевернулась. Связь тут есть, ибо Пруссию отчасти побудило к нападению то, как преувеличивали значение наших оранжистов. Угрозу раздоров в Северной Ирландии подчеркивали, чтобы доказать, что партии в конце концов есть. Ведь очень долго только ирландский вопрос и оставался живым в парламенте. Живым он оставался потому, что связан с религией или с двумя религиями, а когда его не стало, парламентская система развалилась на куски. Но коррупция не только в этом влияла на страну в последние годы; припомним скандал, связанный с секретными сведениями, или то, что некоторые фирмы нагло продолжали торговать с противником. Однако связь еще глубже.
И все это породила партийная система или, точней, ее отсутствие. Когда общеизвестная теория отличается от действительности, возникает умолчание, которое нарушить нельзя. Какие‑то вещи не говорят на людях. В данном случае умалчивали именно то, что описано в книге Беллока и брата; то, что никаких партий нет, есть только «передние скамьи», которые и правят все время. Иностранная политика Асквита и Грея не так уж отличалась от той, какую предложил бы Бальфур. Все тогда были патриоты; все, на мой взгляд, правы; все думали, что Англия вступится, если Германия будет угрожать Франции. Думали, и если бы сказали пораньше, Германия не замахнулась бы на такой союз. Мой брат и миллионы других были бы живы.
Лидеры либералов сказать это не могли не из страха перед партией, тем более — перед народом, а из страха перед особыми и могущественными силами, которые поддерживали ее, тем самым — партийную систему. При такой политике партию поддерживают не борьба, не дискуссия, а деньги. Дает их торговля титулами и другие нечестные методы, но сейчас я говорю не об этом. Многие их помощники, и уж точно Кэдбери, верили, что способствуют миру. Кое‑кто из них был квакером просто потому, что несколько квакеров — миллионеры; группа эта намного меньше и намного богаче либеральной партии. А политика современных партий такова, что правительству приходится умасливать этих помощников и поддерживать их идеалы, или предрассудки, или что там еще. Словом, это просто плутократия.
Интеллектуалы все чаще рады сказать, что демократия провалилась, не замечая при этом гораздо худшую беду, — плутократия преуспела. Успех у нее один, ведь она не знает ни философии, ни морали и может преуспеть лишь материально, то есть подло. Плутократам удается быть плутократами. Этим они и наслаждались, пока суд экономики не ударил по ним, словно землетрясение. С демократией все наоборот. Можно сказать, не слишком ошибаясь, что демократия не преуспела, но это значит только, что ее и не было. Смешно считать, что сложные, хотя и централизованные капиталистические государства последних ста лет страдали особым равенством или простотой. В лучшем случае признаем, что наука породила некую фикцию, в рамках которой богач мог править цивилизацией, как правил когда‑то городом, и ростовщик набрасывал сеть на шесть народов.
Так кончилась последняя значительная попытка очистить парламент, древнейшую институцию Европы. Незадолго до того такую же попытку во Франции сделало рыцарство Деруледа, который действовал в том же воинственном и христианском духе, как Беллок и мой брат. Не вышло тоже ничего, парламенты по — прежнему процветали, то есть по — прежнему разлагались. Мы дошли до последней фазы, когда протест против порчи представительных институций прервался на юге, у самых ворот Рима, и поражения не потерпел. Однако он принес изменения, не слишком приятные для тех, кто любит свободу. Я горжусь, что был среди тех, кто пытался ее спасти, даже если было уже поздно.
Глава Х. Друзья и дурачества
Некоторым не нравится, что кто‑то ничего не делает. Совсем уж странным людям самим нечего делать. Получив в подарок несколько прекрасных часов, они ворчат и сетуют. Обретя одиночество, то есть свободу, они отвергают его, разрушают картами или крикетом. Да, конечно, люди бывают всякие; но мне страшно, когда кто‑то отбрасывает честно заработанную праздность. Сам я, увы, слишком занят, чтобы распаковать десятую часть мыслей и событий. Надеюсь, незачем говорить, что в моей тяге к одиночеству нет мизантропии. Как вы уже знаете, в мрачном отрочестве я бывал одиноким среди людей, и это совсем невесело. Став взрослым, я особенно общителен в одиночестве.
Вы видели меня безумцем; сейчас прибавлю, что бывал я и безумцем счастливым. Упомянув о радостях одиночества, странно перейти к радостям общения, особенно — самого радостного из общений. После свадьбы мы с женой около года жили в Кенсингтоне, где я провел детство, но, мне кажется, знали, что это — не наше постоянное жилье. Как‑то мы устроили себе второй медовый месяц. Я увидел автобус с надписью «Хэнвел»; и, ощутив это как добрый знак, мы доехали до какой‑то станции. Там я подошел к окошку и спросил, когда отходит следующий поезд. Дотошный кассир поинтересовался, куда я хочу ехать. Я философически ответил: «Туда, куда идет этот поезд». Кажется, шел он в Слаф, что странно даже для поезда. Отправились в Слаф и мы, и пошли дальше. Дойдя до мирного распутья широких дорог, мы обнаружили что‑то вроде деревни, зашли в кабачок «Белый олень» и спросили, как она называется. Нам ответили: «Биконсфилд» (то есть, конечно, «Бекон- сфилд»). Тогда мы сказали друг другу: «Когда‑нибудь здесь будет наш дом».
Сейчас мне припоминаются, как самое важное, дурацкие похождения и беседы с друзьями. Беллок еще ждет своего Босвела. Живостью и животворностью похожий на д — ра Джонсона, он изведал горе, а позже — одиночество, но имел полное право сказать, как говорил о герое своей песни:
Ты много брал и много взял, но кое‑что оставил —Живой источник радости, которым Бога славил,Могучий, зычный голос, которым песни пел,И зоркий взгляд, которым ты на этот мир смотрел.
Бентли и Конрад Ноэл достойны комедии, а выходки Мориса Беринга — самых причудливых щеголей XVIII века.
Среди картин, летящих ко мне, словно их несет приморский ветер, — тот зимний день, когда Беллок таскал нас по Сассексу, чтобы найти исток Эйрона. С нами были наши жены. Женились мы не так уж давно и знали меньше, чем теперь, о различии темпераментов, тем более — о склонностях к разным температурам. Мы с Беллоком любили холод, наши спутницы его не любили, особенно прелестная жена Беллока, выросшая в Калифорнии. Истоки Эйрона мы нашли. Это место в холмах было поразительно красивым в несколько классическом стиле — у крохотного озерца стояли серебряные деревья, словно тонкие белые колонны античного храма. Спутницы наши, при всем своем восхищении, смотрели довольно холодно на этот холодный рай. Заметив это, Беллок предложил выпить в ближайшем кабачке горячего рома, и мы с ним удивились, что лекарство понравилось нашим женам не больше, чем болезнь. Ничуть не страдая от холода, мужья охотно выпили, а Беллок, любивший читать недавно открытые стихи, вставлял в разговор такие строки мисс Кольридж:
Мы любили, бродили, мы были мудры,Пировали, когда могли,И порой заходили на наши пирыС отдаленных концов землиПрекрасные дамы западных странИ восточные короли.
Мы любили и бродили, но я не уверен в нашей мудрости.
Потом мы пошли к Беллокам, но обогреться не удалось, поскольку хозяин то и дело убегал в сад, к телескопу, зазывая дам посмотреть, как Бог творит энергию.
Стоит ли говорить, что кончилось это веселым и сверкающим пиром? Но ходит легенда о зимнем дне, когда некоторых из нас занимал не телескоп, а термометр, и женский вариант воспоминаний выразился в строках:
Мы устали, дрожали, хотели присесть,А когда начались пиры,Нам не удавалось толком поесть,Поскольку с этой порыМорозный воздух северных странМешал развести пары.
Вот какая чушь приходит в голову. Собственно, из нее и состоит реальная жизнь — у всех, не только у меня. Однако реальную жизнь описать почти невозможно. Раза два — три я безуспешно подступался к чужой, и теперь мне мерещится, что я сумею описать свою собственную.
Помню я и другой довольно смешной случай, тоже частный, но все же способный вызвать общественный интерес. Мне кажется, то была лучшая в мире комедия ошибок. Можно написать книги о ее социальном, национальном, международном и даже историческом значении; и все‑таки в рассказанном виде она покажется плоской, так тонка и серьезна ее суть.
Однажды мы сняли домик в Рай, на дивном сухопутном острове, увенчанном городом, как гора увенчана крепостью на средневековых картинках. Случилось так, что рядом с нами стоял старый дом, отделанный дубом, и дом этот заприметил орлиный взор Генри Джеймса. Остро реагируя на Америку, он всей своей чувствительной душой стремился к самой старинной, аристократической Англии. Когда‑то в доме обитало большое патрицианское семейство, которое пришло в упадок и даже исчезло. После него остались ряды фамильных портретов, которые Генри Джеймс почитал как фамильных призраков. Я думаю, он в каком‑то смысле ощущал себя хранителем тайн большого дома, где вполне могли водиться привидения. По преданию он составил генеалогическое древо и узнал, что где‑то живет, ничего не ведая, последний потомок, веселый немудрящий клерк. Джеймс пригласил его в сумрачный дом предков, где встречал с сумрачным гостеприимством и, я уверен, с невыразимой деликатностью. Знаменитый писатель вообще говорил осторожно, но не в том смысле, в каком осторожны в темноте, а в том, в каком робеют при ярком свете, увидев слишком много тупиков и препятствий. Не буду, как Уэллс, сравнивать его со слоном, пытающимся поднять горошину, но признаю сходство с очень нежным и гибким хоботом, нащупывающим дорогу через лес невидимых фактов. Словом, подстелив удивленному клерку тонкую солому такта и сочувствия, Джеймс склонил величественную голову и рассыпался в извинениях. По тем же слухам, гость томился, мечтая вырваться из мрачного, дома к своим счетам и спортивной газетке.