Любовь к ближнему - Паскаль Брюкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А за эти деньги будешь целоваться?
У нее разом пропал акцент. Мне бы выставить ее вон в наказание за такое обращение. Взять хотя бы тыканье! Но мне, наоборот, стало весело. Она поднимала ставки, игра начиналась.
– По-моему, вы не поняли. На работе я не целуюсь.
После этих слов она набросилась на меня и попыталась разжать мне рот языком. К своему собственному удивлению, я не смог подчиниться, настолько мало во мне в ту пору оставалось нежности. Я оттолкнул ее.
– Прекратите, пожалуйста.
Но она упорствовала, трепетала ноздрями, это становилось невыносимо. Она не убирала язык, лизала мне кончик носа. От нее сладко пахло. Я убрал ее подбородок от своего. Теперь отдать ей деньги – и пусть выметается. Терпеть не могу женщин, создающих проблемы. Мало-помалу у нас с ней завязалась настоящая драка: я стискивал ей ладонями виски, от усилия у меня уже дрожали руки, а она, выгибаясь всем телом, рвалась ко мне. Когда я уже подумывал о том, чтобы принять предложенную ею плату и смириться, моя левая рука что-то неожиданно ухватила, словно оторвала лоскут вуали. У меня в ладони осталась часть лица этой женщины, кусок маски. Она вскрикнула и зарылась лицом в подушку. Я встал, натянул желтые трусы, разрисованные собирающими мед пчелками, – я ношу их в хорошую погоду, – и раздвинул занавески. Гротескную сцену озарило ярким светом.
– Предпочитаю остановиться на этом Заберите свои деньги.
Она хныкала, как обиженный ребенок.
– Хорошо, только отвернитесь.
Что за церемонии! Разве что у нее какая-нибудь постыдная болезнь, которую лучше прятать, – волчанка, воспаленная угревая сыпь, страшное уродство. Торопясь выпроводить ее, я встал лицом к литографии Титуса Кармеля, которая досталась мне после развода. На ней был изображен стоящий на ребре параллелепипед с мятым, как бумага, углом. Морщащийся, словно страница или как ткань, камень, заражение одного вещества другим, – эта идея всегда казалась мне соблазнительной. В стекле рамки отражалась, как в зеркале, вся комната, и я помимо своего желания подглядывал за гостьей. Та уже оделась и теперь пыталась отодрать от щеки остаток маски, свисавший, как наполовину оторванная стеновая панель. Она с громким хлопком отлепила пластырь и сняла парик. Я был заинтригован: ее действия наводили на мысль о снимающей грим актрисе и о прооперированном, которому хирург показывает его новое лицо. Она бросила парик и маску в сумку, повернула ручку двери. Но, прежде чем перешагнуть через порог, заколебалась и напоследок оглянулась. В стекле, вперемежку с четкими геометрическими линиями, я увидел отражение лица, которое тут же узнал.
Мне бы быть польщенным, но я болезненно поморщился. Как я сразу не узнал этот искрящийся взгляд!
– Зачем ты пришла, чего тебе надо?
Дора смело смотрела мне в глаза, ее щеки пылали от смущения. Она похудела, глаза были печальные, тревожные. Оба почувствовали дуновение, словно нас осенило черным крылом измены.
Не справившись с волнением, я рявкнул:
– К чему этот дурацкий грим?
– От страха, что ты меня прогонишь.
Удивление боролось во мне с горечью. Раны, кое-как залеченные временем, снова открылись. Неправда, что наши мольбы остаются неуслышанными. Нет, они исполняются, только слишком поздно, когда это уже не имеет прежнего значения. Два года я только на то и надеялся, что Дора подаст мне знак, и вот перегорел, ее внезапное возвращение оставило меня равнодушным.
– Чего ты хочешь?
– Просто тебя.
– Тебе не откажешь в чувстве юмора.
– То есть?
– Ты ушла из моей жизни.
– Врешь!
– Я люблю другую.
– Я тебе не верю.
Внезапно я похолодел. Откуда в ней столько самоуверенности? Она снова уселась на постель. Падавший на нее искоса свет омолодил ее лицо, расправлявшееся после маски. Лицо – живое существо, оно бесконечно изменчиво, способно принимать самые разные оттенки, на крах и на возрождение ему достаточно считанных мгновений. Ее смуглая кожа резко контрастировала с волосами, осветленными льющимся в окно солнечным светом. Она походила на сияющую девчонку, выпрашивавшую у меня снисхождения. У нее был обезоруживающий взгляд, полный уверенности в том, что она снова желанна. В другом человеке нас трогает не то, что он делает, чтобы нас соблазнить, а то, чем он оказывается помимо своей воли, высвеченный лучом, бьющим в чарующие бездны. Я мгновенно осознал, что у меня не хватит сил прогнать Дору, тем более покарать ее, что она сделает со мной все, что захочет. Когда она заговорила, у меня стиснуло горло, по коже побежали мурашки. Мой отказ поцеловать ее в губы огорчил ее до слез, призналась она. Я разрывался между побуждением вышвырнуть ее за дверь и желанием броситься к ее ногам, чувствовал двойную потребность: принять ее обратно и наказать.
Бумеранг
Я ждал прочувственных просьб о прощении, горючих слез, которые оправдали бы мою капитуляцию. Я представлял ее бичующей себя, осознающей свои злодеяния, умоляющей меня проявить снисхождение. Но все получилось совсем не так.
– Да, я выдала тебя твоей жене, это отвратительно. Но в то время ты, вместо того чтобы протянуть мне руку, топил меня. Ты повел себя гнусно: ты был мне не любовником, а врагом. Твоя ложь убила меня, можешь ты это понять?
Я ничего не ответил. Под ее рубашкой угадывались груди с переплетением сиреневых вен, все ее округлое, ладное тело, которое я только что сжимал, не опознав. У меня появилось тянущее чувство в паху, в животе словно затрепетали мотыльки. Я представил себе ее кожу – пространство загара с молочными лепестками родинок. Я желал ее так же сильно, как в первый день. Но мое желание было подпорчено злопамятством. Мне хотелось овладеть ею, но при этом причинить боль, надавать пощечин, треснуть головой о стену.
– Я тебя всегда любила, Себастьян, но мне понадобилось два года, чтобы унять злость.
И тогда у меня в голове зародилась роковая мысль, импульс из тех, что наш мозг испускает, когда желает одновременно удовлетворить чувство мести и желание примирения.
– Как ты посмела явиться ко мне после того, что натворила? Тебе не приходило в голову, что наказание оказалось непропорциональным вине, если вина вообще имела место, что ты причинила мне огромный вред? Ты хоть знаешь, что мне пришлось вынести из-за этого письма?
Все разом вернулось, как горькая отрыжка: гибельные последствия ее поступка, утрата друзей, вконец испорченная репутация. Зная, что она может сделать со мной все, что захочет, я решил попугать ее – и переборщил.
– Послушай, Дора, я больше не уверен, что ты нужна мне.
Она надула губы и наклонила голову, словно ждала от меня проповеди. Это неискреннее смирение еще сильнее разозлило меня. Обуреваемый злостью, я вознамерился вытряхнуть на нее кучу зловонных отбросов, так высоко задрать планку, что ей останется лишь уйти. Я набрал в легкие воздуху, сам ошарашенный тем, что собрался ляпнуть. И ляпнул:
– Я шлюха, Дора, и жить смогу только с такой же шлюхой.
Она немного помедлила, вскинула голову, издала крик раненого зверя.
– Мерзавец! Ты не можешь требовать от меня такого. Снова шуточки?
– Я совершено серьезно. Если ты хочешь вернуться, то тебе придется заняться тем же самым, что и я.
Ее мигом покинула вся ее самоуверенность. Вид у нее был потрясенный, словно я засветил ей кулаком прямо в переносицу. Я ликовал. Я искал еще более едкие слова, более острые кинжалы, чтобы пронзить ее насквозь. А родил только жалкое:
– Одно из двух, выбирай.
Она втянула голову в плечи, у нее задрожал подбородок.
– Ты все портишь, я так радовалась, что…
– Портить нечего, все и так хуже некуда.
И, подкрепляя слова действием, я выпроводил ее: распахнул дверь и громко захлопнул у нее за спиной.
Я пошел на риск, допуская, что она не вернется. Тем не менее она позвонила, попросила встретиться хотя бы еще разок, выпить еще по рюмочке. Я согласился, корча из себя великодушного принца. Я с наслаждением устроился в роли непримиримого персонажа: это была моя жалкая месть за два горестных года. Она плакала, заклинала меня перестать шантажировать ее. Я не уступал. Ранить ее в отместку, заставить заплатить за вероломство – это было так сладко, что я не думал о возможности рикошета. Она рассказала мне о месяцах, проведенных далеко от Парижа: несколько недель у сестры, среди иерусалимских ортодоксов, чье несгибаемое доктринерство вызвало у нее ужас, поездка к матери Терезе в Калькутту, где она добровольно помогала уличным детям, еще год в Израиле, в либеральной талмудистской школе, где она углубляла свои познания в иудаизме. И день за днем в ней росла уверенность, что я, несмотря на свои недостатки, единственный мужчина ее жизни, посланный ей Богом. Ее слова стали для меня каплями целительного нектара. В глубине души я уже отпустил ей грехи и продолжал бушевать только ради проформы, понимая, что на самом деле отчаянно нуждаюсь в ней: она должна была стать спасательным кругом, вытянуть меня из трясины, в которую я неуклонно погружался. Мне уже не казалось, что ее ошибки страшнее моих, и я винил себя за то, что недостаточно любил ее, так что совершенный ею ужасный поступок превращался просто в расплату за мои собственные грехи. После этой встречи она не звонила мне целый месяц – якобы отправилась на юг, к родителям. Я уже беспокоился, боясь, что проявил излишнюю несгибаемость. А потом она назначила мне встречу вечером в ресторане. Мы лакомились бараньей ножкой, когда она вдруг ни с того ни с сего бросила: