Пролог - Наталия Репина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот момент дверь кабинета, в который увезли тетку, распахнулась, и выглянул санитар. Поискав глазами, он увидел Алексея, поманил его внутрь.
Тетка сидела на перевязочном столе, умиротворенная, почти веселая. Ее настроение выглядело большим контрастом с заляпанным кровью платьем. Голова была перевязана, как всегда перевязывали на фронте раненных в голову – повязкой «чепчик». Повязка пригладила прическу, и Алексей с удивлением обнаружил, что голова у тетки непропорционально маленькая и идеально круглая.
– Швы наложили, – сказал врач, которого он сразу не заметил: врач сидел за столом в глубине комнаты и заполнял карту. – Дней через десять приезжайте снимать. Анестезия через полчаса пройдет – голова заболит – пирамидону выпейте.
Алексей вновь подумал, что, может, надо как-то заплатить и опять не решился.
– Вы какого года, Таисия Михайловна? – спросил врач, повысив голос.
– Девяносто пятого, – оживилась тетка. – Я здесь и родилась, в Лефортове…
Она хотела продолжить, но врач равнодушно прервал ее:
– Это хорошо, – и опять склонился над бумагами.
Дома теткина эйфория прошла. Он усадил ее, бледную, молчаливую, на диван. Она осторожно прилегла набок и закрыла глаза. Он посмотрел на нее, на скрюченную калеченную ногу, на нелепую маленькую голову на мощном теле, и ему стало так ее пронзительно жаль, что навернулись слезы. И еще, как ни глупо, было жаль вкусный голубец, который, холодный и обветрившийся, так и валялся на полу среди осколков.
Алексей поднял его, осмотрел – тарелка разбилась крупными кусками, в голубец их не попало – и, сдерживая нервные слезы, понес мыть голубец под кран.
Потом он вернулся к тетке в комнату. Она так и лежала с закрытыми глазами. Он присел на стул и стал жевать холодный голубец.
– У меня хорошая пенсия, – вдруг сказала тетка, не открывая глаз. – Рисуй картины, прославишься. Мать гордиться будет, пьянь чертова.
Он подумал, что она бредит.
Маша вернулась домой поздно, надеясь, что отец, не дождавшись ее, ляжет спать. Но еще с улицы увидела, что на кухне горит свет – значит, не спит, ждет ее. После смерти жены он старался уделять Маше больше внимания, но ни к чему хорошему это не приводило. Отец всегда был настолько поглощен работой, что свое присутствие в квартире, даже если он сидел с научными журналами в дальней комнате, считал достаточным свидетельством его любви к жене и дочери. Оказавшись один на один со взрослой Машей, он растерялся. Зияние в собственной жизни и жалость к дочери привели его к мысли о вечерних посиделках на кухне. Для обоих это стало настоящим испытанием, потому что непонятно было, о чем говорить и как себя вести, но если Андрей Петрович принимал решение, он уже его не менял.
Свет на кухне горел, то есть предстояло не только выдержать чаепитие, но и как-то скрыть шею и ноги. Войдя в квартиру, она сразу скользнула в ванную и убедилась, что синяки, конечно же, не только никуда не делись, но и пошли в черноту, еще более заметную. Тот, что на шее, был расположен настолько неудобно, что виднелся из-под любого, самого замысловато накрученного платка.
Она вышла на кухню и поспешно села синяковой стороной к стене, подперла голову рукой. Отец, к счастью, был спиной, заваривал чай.
– Тебе трижды звонил некий Аникеев, – не оборачиваясь, сказал он.
Отец невольно повторил прозвище, бытовавшее в их компании: «Некий Аникеев». От неожиданного совпадения Маша рассмеялась.
– Хороший человек? – спросил отец и обернулся. Поднял брови на Машин наряд, но ничего не сказал.
– Нормальный, – сказала Маша, разом вспомнив сегодняшнее утро и помрачнев.
– Он оставил телефон, – осторожно сказал отец.
Маша не была ими с женой замечена в романах, и он мысленно клял судьбу, что эта пикантная ситуация выпала на его долю теперь, когда он совершенно без поддержки. Он пока не мог понять необходимую степень своего внедрения в происходящее. Наверное, у нее должны быть какие-то подруги-наперсницы на этот случай?
Маша пожала плечами в ответ на слова о телефоне – звонить Аникееву она не собиралась – но отец поспешно ушел в коридор и вернулся с клочком, на котором был записан номер: Б5-12-80 – и имя: Павел Аникеев. Оказывается, он Павел. Маша взяла листок, сунула в карман шароваров.
– Очень приятный голос, интеллигентный, – сказал отец и осекся. Он увидел синяк. – Что у тебя с шеей? – тревожно спросил он и, прежде чем Маша успела ответить, ужасаясь, сам понял ответ.
Маша не ответила, молча встала и вышла. Тихо, но решительно щелкнул замок в двери ее комнаты.
В комнате она легла на диван. Ужасно, ужасно. Сделать отца свидетелем такого события в ее жизни – это все равно что обнять умирающую мать. Слишком близко, слишком, слишком. Проклятый Аникеев.
Утром она вышла на кухню только после того, как отец ушел на работу, и несколько дней, пока синяки не стали бледнеть и поддаваться припудриванию, безвылазно просидела дома. Отец, к счастью, этой темы не касался, но был заметно подавлен и по отношению к ней стал – хотя, может быть, ей это просто казалось – слегка брезглив.
Через несколько дней, когда синяки стали поддаваться припудриванию, она рискнула выйти в свет. Тем более что не выйти было бы глупо: Илюша позвал ее на Рихтера. Она, правда, немного удивилась, почему ее, но потом поняла, что просто кто-то отказался: Илюша пригласил ее в последний момент, в самый день концерта, утром. Подозревать его в стремлении выведать подробности интрижки с Аникеевым было бы глупо: как всякий творческий человек, Илюша был настолько занят собой, что, скорее всего, и не заметил, что произошло с ней на Фирином Дне рождения. А будучи человеком интеллигентным, не придал значения пересудам, если они до него и дошли.
Маша рада была оказаться в консерватории: она была уверена, что консерваторские зеркала ее за что-то любят и в них она выглядит гораздо стройнее и привлекательнее. И на этот раз, несмотря на общее к себе отвращение, она осталась довольна. Любуясь отражением, она вдруг заметила, что Илюша внимательно на нее смотрит, но, встретившись с ней в зеркале глазами, он поспешно отвел взгляд.
Они пошли наверх.
Маша часто бывала в консерватории, мама начала ее водить еще совсем маленькой. Первой воспоминание было неприятным: на нее надели новые чулочки, но они оказались коротковаты, и застежка пояса, хитроумно соединенного с лифчиком, с трудом дотягивалась до чулочного края. Бретельки лифчика резали плечи. Мама решила, что терпимо. Маша так не считала. Концерт превратился в нытье с ее стороны и раздражение – с маминой, тем более сильное, что концерт-то был Юдиной,