Мои девяностые: пестрая книга - Любовь Аркус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Водитель морщится. «Подросток» отдает ему пистолет. Водитель нажимает на газ.
ПИСАТЕЛЬ: Кто такие?
ВОДИТЕЛЬ: Чеченцы. Отряд Шамиля. Очень храбрые бойцы... Но заносчивые...
МОСКВА, 3 ОКТЯБРЯ 1993 ГОДА, ВЕЧЕР
Телевизионный центр «Останкино». Большой грузовик пыхтит у входа в технический корпус. Там, где центральный вход. Чуть отъезжает и вдруг ударяет в стеклянную дверь и в стены. Звон разбитого стекла. Толпа людей. Писатель Лимонов стоит в первом ряду вблизи от грузовика. С ним разговаривает Константинов — председатель Фронта национального спасения и дед на костылях. Все веселые.
ДЕД (выбивая из пачки «Явы» сигарету): На, Эдик, закури.
ПИСАТЕЛЬ: Да я уже двенадцать лет не курю, бросил.
ДЕД: Сегодня такой день, великий день, что можно!
Лимонов закуривает. Сквозь быстро собирающуюся толпу просачиваются журналисты, фотографы и операторы. Снимают грузовик. Вдруг раздается оглушительный взрыв, и волна нестерпимого света и тепла накрывает первые ряды толпы. Почти одновременно раздается дробный звук пулеметных и автоматных выстрелов. Стреляют из здания. Сверху. Раздаются крики. Ругательства. Писатель падает на асфальт и отползает прочь. Добравшись до гранитного бордюрного забора, окаймляющего клумбу, оглядывается. На всем пространстве у здания лежат тела. Некоторые стонут и шевелятся. Другие недвижимы. Писатель с ужасом замечает, что у него на бушлате остановилась красная горящая точка, но, постояв, перемещается на лежащего рядом молодого парня. «СМРТ», — бормочет писатель и ползет прочь.
Эдуард Джафаров
стрингер
1958–2007
«Маленькая стрелка летела как сумасшедшая, а большая еле ползла»
...Если учесть, что я в 1986-м году был освобожден из тюрьмы...
— Вы сидели?
— Как миленький.
— За что?
— Антисоветская пропаганда (смеется). Статья 190-прим: ложные измышления, порочащие советский государственный строй.
— А что вы совершили антисоветского?
— Самиздат, хранение, распространение. То, что многие совершали, но не все попадались.
— И сколько вы просидели?
— Сколько дали, три года. Потом в Москве не имел права жить, отправился к матери, в Баку. Числился маляром шестого разряда, сам работал внештатным фотографом в местной газете. В общем, такие типичные советские мытарства... А дальше как будто земля под ногами начала дрожать... Поначалу, конечно, не страшно совсем, даже весело — митинги, шествия, демонстрации... Потом потихоньку гул начал нарастать, от него уже уши закладывало. А дальше пошло-поехало: Карабах, Фергана, Тбилиси, Баку, Вильнюс, Таджикистан... Это уже напоминало бомбардировку в страшном сне, когда укрыться негде, двигаешься короткими перебежками и не знаешь, где через минуту бахнет.
— Вы тогда уже стрингером были?
— Стрингером... Тогда слова такого не было. Я снимал события в Баку. Это была не война, это была бойня. Сначала резня, кровавая баня. Затем, когда войска вошли в город, пальба — беспорядочная, бессмысленная, во все, что движется. Двигались, то есть метались, в основном мирные жители. Поэтому их столько погибло. Я снимал все, что мог. Страха не было. Потом понял, что вот это мое! Все. Никаких вопросов. Я как бы на гребне волны оказался. Мои пленки весь мир расхватал, звонки из западных агентств, «о, Эдик!», слово «эксклюзив», бешеный гонорар...
— Вам никогда не хотелось сменить профессию?
— Выбора не было. Клянчить у бандитов деньги на кино, штаны с ними протирать в ресторанах — влом. Да и кино в это время делать — все равно что в бирюльки играть. Бизнесмен из меня никакой. Так и получалось, что только войны и кормили.
— А в этих войнах 1990-х было что-то общее?
— Общее было одно: никто не хотел воевать.
— Оказавшись там, вы чувствовали себя на чьей-то стороне?
— Только на стороне камеры. Да и вообще, с какого-то момента я уже не задавался вопросами.
— С какого момента?
— Наверно, с 1991 года. Путч на многие вещи открыл глаза. Тем, кто верил во что-то. Тогда стало понятно, что мы все просто массовка в большой игре. Только нас забыли предупредить об этом. И те, кто валидол глотал у телевизора, и те, кто стоял у Белого дома... Я бы назвал его опереточным путчем, если бы не те трое пацанов, что погибли, бедолаги... Да, это было событие поворотное. Потому что приоритеты были расставлены, понимаешь? Точки над i. Я понял, в какую игру мы играем, и теперь играю только в свою игру. Патриотом меня назвать невозможно, предателем — тоже. То есть я родину предавать не собираюсь... но и на амбразуру ради нее кидаться тоже не спешу. «Себе на уме» называется. Если платят — хорошо. Если не платят — пусть ищут волонтеров или сумасшедших. Это не ко мне. Идти куда-то во власть, как некоторые мои коллеги полезли в депутаты, — тоже не пойду. Я... как бы, я абстрагировался. Абсолютно абстрагировался.
— Как вы чувствовали себя в мирной жизни после поездок?
— В 1993-м году мы поехали в Ирак и были там две недели. Казалось бы, тоже тоталитарный режим, большая война, блокада. И что же я увидел там? Нормальную жизнь я там увидел. Ни паники, ни мародерства, ни страха в глазах у людей. А при возвращении на родину, что называется, почувствовал разницу. Несмотря на то что у нас как будто передышка наступила, мирное время... Но страшно было здесь, а не там. Трудно объяснить. Такое было ощущение, что вся наличная реальность куда-то подевалась и подменилась множеством видимостей. Которые еще к тому же рассыпаются и не складываются ни в какое целое. И все как-то мигает, моргает, мерцает и подмигивает. Нехорошо подмигивает. Начинаешь щупать — пусто. Уцепиться, ухватиться не за что. Ни системы, ни структуры, ни закона, ни порядка. У этих, в коридорах власти, глазки бегают — полный разброд и шатание. Населению, ограбленному в очередной раз и подчистую, предоставлена полная свобода действий — гуляй, Вася, ешь опилки. Где брать опилки, черт его знает. Интеллигенция застыла в ужасе: боится