Людоед - Джон Хоукс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То была комната фройляйн Стеллы. Они ждали под дверью.
Эшелоны все еще подходили. Под покровом тьмы, маленькие и приземистые, они исторгали из себя солдат, прибывших домой в увольнения. В темноте барышни, толпившиеся на перроне, не могли определить, полны ли эти поезда пассажиров, быть может — мужчин, или же пусты. Сигналы скрещивались, гудки спорили из остановок спутанных рельсов:
— Состав с 31, состав с 9, уступите путь, везу раненых.
— Ждите, вам придется подождать, 31, впереди собаки.
До Герты доносились гудки издалека в ночи. Были они долги, и старомодны, и далеки.
— Ты собак слышишь? — заговорил Эрнст, руки теребили покрывала.
— Конечно, муж мой дорогой.
Он слышал, как лаяли они промеж пароходных гудков посреди ночи.
Стелла смешивала снадобья и не понимала, который час, что сможет делать она, когда час замрет? Вокруг нее сплошь склянки, комки ваты, справочник медицинских наставлений — все несподручны, слишком уж медлительны. Ничего не могла она сделать поперек этого, потеряла свое место в справочнике. Все нежные объятья горы пропали, весь гумор его сабельных ран излечился; зашит он был и обернут саваном той дерзкой, бездумной улыбки. Он худел и, взирая ей прямо в лицо, беспомощно подергивая тремя пальцами на покрывале, давился.
Они услышали, как у двери царапаются, и поначалу решили, что это ветер, лишь утешительный ночной воздух.
«Так, что она тут делает», — подумала Герта, шагнув в комнату больного с возлюбленным своим за спиной.
Рыжебородый бес наклонился через всю постель, уставившись на человека с зубной болью. Херман переводил взгляд со своего сына на Стеллу, прелестную барышню, с разноцветных пузырьков на заколоченное окно и вновь на величественную кровать.
— Он не болен! — И бес взревел от хохота, его желанье Герты промелькивало наружу в корчах признания неприятеля его, слегшей инфлюэнцы.
У него были рога. Жуткие, мучительные, искривленные короткие культи торчали из морщинистого темени, а трубки, что держал он в своих пламенных руках, были трубками греха. Все спокойствие Небес испарилось, и в последний миг, не зная, в чем тут все дело, Эрнст признал Старого Снежа. И в то мгновение защиты, ненависти к бесовскому возвращенью громогласного героического Хермана, Эрнст умер, даже не сознавая долгожданного события; в том последнем виде малости, при том последнем явлении постороннего Эрнст, скрививший рот в неприязнь, умер, и от святости его отставили. Старик все еще смеялся:
— Притворяется, он же просто симулянт! — Стеллу раздражало его невежество, отец его уж хотя бы мог уважить такой случай с достоинством, признавши сам факт смерти. Но нет, он хмыкал и выглядел по-дурацки.
Херман заплатил за веселость свою, ибо она у него украла и сына, и стойкость. Неуютно спал он с Гертой в комнате, которая, как чувствовала она, слишком уж мала была для остатка ночи.
Охраннику, выяснила Стелла, удалось наутро выполнить ее последнее обязательство перед мертвым. Неверие и гнев по-прежнему оставались на лице фехтовальщика, когда выносили его из дома — спасенного милостью собственного его невезенья и неприязни.
Ютта пробудилась с виденьем очков и чепца все еще в покое аббатства и из слабого нескончаемого сна услышала она перезвяк колокольца на сон грядущий, меж тем как боль в руках и ногах у нее притупилась от победы: Настоятельницы рядом не было.
— Ютта, Ютта, ступай в постель. — Но она не приняла на веру тот голос. Последняя власть пропала. Настоятельница, получившая отпор, сидела за своим столом дальше по коридору, не в силах писать, такая рассерженная, капюшон, покрывавший ее яростную бритую голову, отброшен рядом на стул. Ожидавшая женщина встревоженно пялилась на монахиню, вдруг ставшую монахом.
Ютта попробовала шевельнуться, но не смогла и осталась на миг, лицо обращено к полу, восставая из брезгливой ямы слишком уж легкого псалма и чересчур легкой умирающей кости. Открыла глаза. «Враги даже внутри нашего собственного Государства», — вспомнила она и задалась вопросом, почему обер-лейтенант не остановил Настоятельницу, и обрадовалась знанию, раз ей позволили проснуться еще раз, что жизнь не чудесна, а ясна, не правильна, но неоспорима. До чего узка и мелка была удушающая Настоятельница — часть каждого дня проводила в менах с торговцем чудотворными медальонами. Ютте, сызнова вернувшейся в ту келью, куда ее поместила Герта, стало неуютно тошно и очень устало. Она бы попробовала добраться до топчана.
Женская обитель, высокая и безопасная в кротком сердце, вдали от морской блокады, покоилась уверенно и непорочно посреди ночи, простирая стены своего прибежища вширь на несколько голых футов необитаемой сухой земли. Безопасно — в капризном неводе Союзников, поскольку вкус веры только и знали обитательницы, поскольку за годы сердца раздались вширь, а желудки естественно сжались, безопасно — раз круг событий матери, девушки и суетности выброшен долой. Старый белый амбар мягко покачивался в облачной ночи. Мох поредел, побурел и умер на слякотных стенах, вода уж не сочилась и загустевала в колодце, песок едва мог приподняться в коридорах по ночам на спине ветерка, но все ж по утрам и вечерам колокола верно отзванивали отдаленный и утомительный день.
— Отец, спаси меня… — думая о девушках, — …от этих безжалостных неверных, — произнесла Настоятельница и, подавшись вперед, окутала себя тьмою и долго сидела так с болями своими и тревогами у окна.
Устричная раковина на пляже вдали окутана была саваном масла, когда являлась из коварного прилива. Гавкали псы.
«Возможно, стоит вызвать врача», — думал обер-лейтенант, склоняясь над больной девушкой, но в тот миг она шевельнулась, а кроме того он вспомнил, что старая лошадь, которая раньше жила в конюшне и могла б совершить путешествие к дому хирурга, сдохла.
Ютта не сумела достать до топчана, но злость и детская мука медленно вернули ее из выстеленной руном ямы, и в тот миг она услышала, как колокол на башне пробил три, услышала Настоятельницу, которая в него прозвонила, а затем прошлепала обратно, все еще обиженная, усесться у окна. Внезапным удачным жестом Ютта повернула голову ввысь и в тусклом свете уставилась в неприкрытую мужскую грудь обер-лейтенанта, когда тот склонился, рассматривая ее на полу.
Той же ночью она миновала кризис и, вдох за вдохом, пусть и под строгим приглядом и нелюбимая, позволила себе больше жизни, все еще одна, молчаливей,