Людоед - Джон Хоукс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, это Германия, — произнес Полковник и, перегнувшись из-за холодного руля, дунул в свисток, и конвой остановился. На глазах у толпы он вышел и пристегнул к дымящемуся радиатору узкие кусачки, после чего, быстро сказав что-то напоследок мотоциклисту, они направились в центр городка, натягивая на себя шарфы, взгляды примерзли к тому, что впереди. На полу джипа, под выпирающим пулеметом, везли они свои черные мантии и несколько запечатанных конвертов. Пехота поочередно бежала и шла, чтобы не замерзать.
К середине дня они обобрали квартиру Мадам Снеж и разбили в ней штаб-квартиру из трех карт, стола и стула, — временное местонахождение американского представительства в зоне зла. Джип накрыли брезентом в сарае на заднем дворе, четверку бойцов расквартировали в сенях, а связной мотоциклист встал караулом над своей еще не остывшей машиной. Сквозь не завешенное окно, на миг оторвав взгляд от красных конвертов, Полковник увидел, как небо темнеет к снегу, и встревожился, он приглядывался к своему совершенно секретному маршруту через всю нацию, изучал неразборчивую схему и шифр. Удовлетворенный, подал знак капралу, тот быстро извлек три мантии. Полковник, приземистый, плотный, выпускник технического института, блестящий инженер, мыслил пунктирными параболами, рассуждал тонкими красными линиями и, будучи одинок, перегружен был работой и коротковат в коленях, дирижировал расползавшейся оккупацией. Если не считать серебряного орла, пришитого над кармашком его черной мантии, он мог быть старшиной присяжных, отмеченным выступать перед высшим законом. Еще раз тщательно прочел он письмо с инструкцией, постукал авторучкой по голому дереву, затем выронил бумагу в нагреватель в углу — открытую банку горящего топлива. Бургомистр, херр Штинц и я стояли в углу, поскольку приемной здесь не было, глядя на все эти приготовления, а на холоде снаружи, один бродил взад-вперед и ждал Миллер, заключенный, думая о милых детях и прелестной своей жене.
Мужчины в мантиях бормотали вместе в дальнем конце комнаты за столом, а мы втроем, свидетели, ждали, пока тонкая сажа от горящей банки не осядет на пол, стены, не соберется на двух вещевых мешках Полковника и на аккуратном рядике трескучих армейских башмаков. Карты, свежеприкнопленные к стене, темнели, и промозглость в воздухе ухудшалась посулом снега, сажа пятнала сало на походных котелках Полковника, привязанных к скатке. Один капрал разок обернулся:
— Никаких разговоров здесь. — И мы не поняли, ибо лишь Полковник говорил по-немецки. Затем, после краткой тишины, Полковник, кажется, вспомнил.
— Боже мой, капрал, принесите мой пистолет — и еще прихватите мою трубку. — Молодой человек, приподняв черный подол над башмаками, разок нахмурился нам, свидетелям, и порылся в одной маленькой грязной котомке. Затем — пауза, пока они возились под его мантией, вооружая его, и он закуривал трубку, его черная ряса и загрубелые руки не гнулись от холода. Белая каска мотоциклиста перемещалась туда и сюда поперек окна, разрозненные снежинки падали ему на полевую куртку.
— Бургомистр, — вызвал капрал, и перепуганный старичок шагнул на скамью подсудимых, напрягся перед опасным вопросом.
Полковник занял свое место и заговорил:
— Сколько вам лет?
— Э, что-что?
— Ваш возраст, возраст.
— Мне шестьдесят один. — Бумажный воротничок его увял, должностная перевязь провисла на талии, и он боялся.
— Где вы родились?
— Прямо здесь, вот в этом самом месте.
— Я так понимаю, вы ведете нечто вроде записей гражданского состояния.
— Вел, да, все верно, очень красивым почерком. Но их больше нет, сгорели, снарядами разбомбило мой дом, вжик, вжик, и в опавшем стекле пламя разбежалось, поэтому все мои бумаги пропали.
— Ну, мне хочется кое-что знать, — Полковник глянул в свои заметки, — о человеке по фамилии Миллер.
— Я с ним много лет знаком, жену его знаю, детей.
— Так, а правда то, что он был пастором?
— Пастором? Ах да, пастор.
— Но больше нет?
— Больше? Ну, активно — нет, война, не думаю, что много людей готовы слушать…
— А он хотел перестать быть пастором?
— Ну, в этом городке много неурядиц было, мы страдали…
Я выкрикнул из угла:
— Он и есть пастор.
— Тихо, молчать, эй вы там.
Затем вперед выступил херр Штинц, — под мышкой у него букварь, — улыбаясь, и бочком заслонил собою Бургомистра.
— Если позволите, — произнес он.
— Ну, что такое?
Штинц сделал шаг еще ближе, очки сжимали ему переносицу.
— Херр Полковник, думаю, что вам, вероятно, следует принять во внимание, что появилось, так сказать, новое евангелие, война изменила то, что человеку могло б хотеться проповедовать тупому народу, — слышали чужие уши, новое евангелие штукой было очень крепкой, даже его жена ничего не могла с Миллером поделать.
Полковник долгое мгновенье взирал на Бургомистра.
— Это правда? Миллер переменился?
— Ну, все, война была делом трудным, но, — старик поймал себя на том, что пялится на орла у Полковника на груди, и тот, казалось, тлел фосфоресцирующим отливом, — но я одинок, я его не так уж хорошо и знаю, он уезжал… — Орел сделался ярким, и старик вытер себе подбородок, попытался застегнуть перевязь потуже, — но я думаю, может. Он и впрямь переменился…
— Он не переменился, — сказал я.
— Этот упертый, — прошептал офицер капралу, показывая на меня, и судьи удалились. Снег валил сильней, мотоциклист накрыл свою машину дерюгой.
— Я думаю, — произнес Полковник, — что дело закрыто, но нам бы лучше действовать справедливо, отлично было бы произвести на них впечатление нашей дотошностью. — Поэтому весь остаток дня, пока снег густел, а мы ждали в углу, пока один из капралов вел записи, а в банке кончалось топливо, образовалась долгая очередь гражданских, и один за другим все горожане входили в темную комнату, их допрашивали и отпускали в лютый холодный вечер. Наконец пришло и ушло все население, поперек подвального окна, где ждал Миллер, задвинули стальные перекладины, и Полковник развернул свою скатку и улегся в глубокий густой мех переспать ночь. Долго еще после Бургомистр винил во всем сиявшего орла:
— У него такие жуткие кривые когти и острый изогнутый клюв с кошмарными красными глазами. Вот что он со мною сделал.
Полковник встряхнулся ото сна перед зарею, ровно в пять по часам у него на запястье, точным, как микрометр, и в одном сером белье,