Чужой 1917 год - August Flieger
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поговорим о высоком, низком, далеком и близком.
Стихи, однако…
Затянув ремни амуниции, я, напевая под нос 'Широка страна моя родная…' отправился на поиски поручика Казимирского, дабы уведомить командира, что собираюсь посетить расположение девятой роты.
Похоже, что настроение, несмотря ни на что, весьма позитивное!
* * *
Генрих сидел у входа в блиндаж на патронном ящике за свежеоструганным столом, и сосредоточенно скрипел пером по бумаге, время от времени задумчиво покусывая кончик перьевой ручки.
— Здравствуй, Геня! Что ты там сочиняешь?
— Добрый день, Саша! Письмо домой сочиняю. Сегодня после обеда в Москву едет наш квартирмистр Суменков — в отпуск по болезни. Есть возможность передать с ним мое послание, дабы миновать цензуру.
— Разумно!
— Еще бы! Цензоры, ввиду своей теплой тыловой жизни, отличаются излишней ретивостью: то половину тушью измажут, то ли письмо и вовсе не дойдет. Да и неприятно, знаешь ли, что твое послание вскрывают и читают посторонние люди.
— Да, действительно…
— Буквально вчера получил письмо от отца — он очень за меня беспокоится. А тут такая оказия подвернулась…
Отец Генриха — профессор политэкономики в Александровском Коммерческом училище, что на Старой Басманной, был единственным близким человеком для моего друга. Мать Генриха умерла от апоплексического удара, когда ему было четырнадцать, а другой родни, кроме полумифических троюродных кузин, у Литусов не было.
— Извини, я верно, не вовремя…
— Чепуха! Я уже заканчиваю! Обожди немного, и мы вместе пойдем в 'Собрание'.
— Ладно, Геня, я никуда не тороплюсь. Так что можешь немного поупражняться в эпистолярном жанре.
— Доброе утро, барон! — Из блиндажа вынырнул штабс-капитан Ильин в свежем кителе, начищенных до блеска сапогах, подтянутый и благоухающий 'вежеталем'.
— Доброе утро, Дмитрий Владимирович! — поздоровался я по имени-отчеству, так как после памятного 'вечера песен' в Штрасбурге, мы, выпив на брудершафт, перешли на новый уровень общения.
— Генрих, я — в штаб! Встретимся за обедом в офицерском собрании! Роту оставите на Кузьменко.
— Слушаюсь, Дмитрий Владимирович!
— Прекрасно! До встречи, барон! — Ильин быстрым шагом углубился в ход сообщения, ведущий в тыл.
— Яков, иди сюда! — окликнул Литус своего ординарца, — костлявого вечно хмурого мужика, который, однако, отличался просто-таки материнской заботой о своем командире.
— Тута я, вашбродь! — Солдат возник откуда-то сбоку, на ходу оправляя гимнастерку.
— Найди мне быстро Кузьменку!
— Слушаюсь… — буркнул Яков. — А как изволите искать? Быстро или шибко быстро?
— Побыстрее!
— Ага… Дык, щас будет… — Ординарец быстрым шагом ринулся на поиски фельдфебеля девятой роты — Федота Кузьменко.
— Ну твой Яшка и фрукт! — прокомментировал я исключительный диалог офицера с подчиненным.
— Зато он вдумчивый и ответственный!
— Рад за вас обоих!
— Спасибо, Саша, — иронично отозвался Генрих. — Однако позволь мне закончить письмо.
Следующие несколько минут прошли в молчании — Литус писал, обмакивая перо в походную чернильницу, а я смотрел на небо, мурлыкая под нос 'Какой чудесный день! Какой чудесный пень…'
— Ну, вот и все! — Генрих тщательно промокнул исписанный лист и, помахав им в воздухе, аккуратно сложил и убрал в темно-коричневый конверт. Разогрел спичкой сургуч, покапал на конверт и припечатал его печатью девятой роты.
В это время из хода сообщения вынырнул фельдфебель в сопровождении Якова:
— Фельдфебель Кузьменка по вашему приказанию явился! — козырнул главный ротный унтер-офицер: рослый хохол с перебитым носом и нагловатым взглядом прищуренных черных глаз. Правую сторону лба и бровь рассекал прямой шрам, полученный, по словам Генриха, в рукопашной схватке и придававший лицу насмешливо- удивленное выражение.
— Вот что, Кузьменко! — Литус встал из-за стола, поправляя замявшийся китель. — Мы с прапорщиком идем в Собрание. Вернемся после обеда. Ты — на хозяйстве.
— Слушаюсь, вашбродь!
2Перед тем как идти в офицерское собрание, мы с Генрихом посетили лазарет, где готовился к отъезду наш полковой квартирмистр.
Передав письмо и пожелав удачной дороги и скорейшего выздоровления, мы покинули обитель Асклепия, по дороге засвидетельствовав свое почтение доктору Нижегородскому. Полковой врач встретил нас, как обычно, приветливо и посоветовал следить за своим здоровьем, особенно в бою.
Прибыв в собрание незадолго до обеда, мы с Литусом стали свидетелями интереснейшего спора, должно быть, характерного для людей этой эпохи с их восприятием Первой Мировой войны.
В полемическом клинче сошлись бывший студент Казанского Университета — подпоручик Пацевич из второго батальона — и командир нашей артиллерийской батареи капитан Петров-Тарусский — бывший преподаватель философии в Университете Московском.
— Войну развязали генералы, — с юношеской горячностью утверждал первый. — Генералы, ради наград и почестей, недоступных в мирное время, ищут любой повод к возвышению. Для них война — это игра в солдатики с гарантированным выигрышем. Старые прусские мясники в 'пикельхаубе' заварили эту кашу только лишь для подтверждения своих безумных теорий. И первейший из них — это Император Вильгельм II, как выражение всей германской сути!
— Не могу с вами согласиться, подпоручик, — после недолгого молчания откликнулся Петров-Тарусский. — Нет, Вильгельм воюет по воле народа. А немецкий народ воюет во имя великого государства и во славу Вильгельма. В сознании всей нации ответственность за войну падает на противника, как на препятствие соблюдения интересов народа. Значит, войска калечатся и умирают потому, что этого требует от них народ, как нация.
— Так что же? По-вашему, Сергей Викторович, нация в самоутверждающем безумии жаждет самоуничтожения?
— Любая нация, осознавая себя как мирный народ, отрицает войну и жаждет мира. Все эти противоречия восстают на мир сплошным безумием, а умные люди услужливо оправдывают войну, во-первых, потому, что ум по своей природе услужлив, а во-вторых, потому, что ум не переносит безумия. Безумие же спокойно царствует в мире, прикидываясь высшею мудростью и Божьим Судом. Остается верить, что 'Бог судил иначе…'
— Но тогда получается, что нам нужно оставить войну как дело богопротивное и уповать на высшие силы? С одной стороны — если бы все так поступили, то и войны бы не было… А с другой? На бога надейся, да сам не плошай? Не оплошать бы!
— Странные речи, Алексей Янович! Только что вы заявляли войну ненужной для общества в целом, а только лишь как поживу генералам. Теперь же, я слышу из ваших уст призывы к продолжению кровопролития.
— Нет, призыв к продолжению кровопролития — это, ссылаясь на общее безумие, участвовать в никому не нужной бойне. И это говорит доцент историко-философского факультета? Рационализм побеждает совесть?
— Увы! Если потребует ситуация, то буду стрелять из своих пушек безо всяких угрызений совести. Причина этого противоречия в том, что мной будет руководить мой поверхностный интеллигентский рационализм, несмотря на то, что в душе я войну не приемлю. С другой стороны, как и все мы, личной ответственности за все происходящее я не несу и сущности кровопролития душою не постигаю.
— Я уже сказал и снова повторяю, что прекрасно вижу нерастворимый в абсолют остаток глубоко чуждой нам немецкой действительности во всем, что стало причиной к величайшей из войн.
— Вы оба правы, каждый со своей точки зрения! И оба не правы — одновременно! — неожиданно вступил в разговор внимательно прислушивавшийся к спору штабс-капитан Ильин. — Причина в восхождении к зениту своей материальной силы и славы молодой промышленной неметчине Берлина, Франкфурта и Эссена. Суть — промышленный империализм, глубоко чуждый идее богопомазанности монарха и благополучия народа. Идет подмена идей — вместо упомянутых вами величия и славы — отвратительный сытый 'маммонизм' и бытовой позитивизм — тупой, приземистый, надменный и самонадеянный.
— Откуда столь глубокие выводы, Дмитрий Владимирович? — удивился Петров-Тарусский.
— В этом я не раз убеждался, беседуя с пленными и видя, как немцы идут под огонь. Войну нам объявила именно молодая восходящая 'неметчина'. Но ведет она ее, умело эксплуатируя идеалистические силы старой Германии. Судьба войны решиться внутри самой Германии в поединке Канта и Круппа.
— Вот это да! — восхищенно прошептал я на ухо Генриху. — Не знал, что Ильин так подкован в философии и обладает столь возвышенным слогом. А кем он был до войны?
— Книгоиздателем, писателем — всего понемногу, — прошептал в ответ Литус.
* * *