Над Кубанью. Книга вторая - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так и не мог вернуть Баварца?
— Возвернешь, — Сенька скривился, — это тут ладно балакать, а там язык и тот втягивает. Сидит Неженцев на Баварце моем, весь в шашках да в наганах, а сзади его офицеры. Неженцев! Найду его когда-сь, угадаю, Нежен-ца того!
— Может, не фамилия, Неженцев, прозвище, — заметил Миша.
— Не, фамилия! Кто же ему такое прозвище даст, когда он тонкий, ядовитый, ну прямо гад какой-ся. Плеткой меня… А смеется, сукин сын, как… — Сенька подумал: — Как наш хорунжий Самойленок. Все зубы показывает и десны. — Сенька вдруг приподнялся, вначале на колени, потом во весь рост: — Погляди, Мишка, что там на загоне?
Возле полевого табора, составленных в круг повозок, столпились казаки, прискакавшие сюда на конях, спешно выпряженных из плугов и садилок.
— А вон и батя! — закричал Миша.
По пашне, изготовив чистик, как копье, бежал Ка-рагодин.
— Миша, не ввязывайся! — закричал он, увидев сына.
Сенька не мог удержаться. Он спрыгнул и побежал к табору.
Миша остался на возу. Отсюда было видней, как в кругу казаков, прихлопывающих в ладони и напевающих кабардинку, верзила Очкас добивал палкой припавшего на колени человека в коричневом зипуне. «Ешь землю, ешь землю!» — прикрикивал Очкас, замахиваясь палкой.
Поодаль стояли две новенькие линейки, накрытые полостями и закиданные пустыми бутылками. Лаковые крылья, расписанные цветами, были забрызганы грязью. Вот Очкас, отбросив палку, потащил за собой человека в зипуне. Тот сопротивлялся, охватив голенастые Очкасовы ноги.
Драки были обычны в станице. Но Мишу удивило, откуда появились пьяные люди и почему драка сопровождалась плясовой и притопыванием.
— Павла не встречал? — на бегу крикнул ему отец.
— Нет. Батя, лезь сюда, отсюда видней. Смех прямо… Батя…
Но отец уже врезался в толпу и расталкивал людей плечами. Он протиснулся вперед, постоял немного, наблюдая избиение, а потом, сжав чистик, тяжело двинулся к Очкасу. Плясовая усилилась. Кто-то принялся звенеть бутылкой о бутылку.
— Очкас, тебе подмога! Очкас!
— Дай другому хохлачьего мяса попробовать.
Очкас обернулся, пьяно и широко улыбнулся Семену, поднял человека перед собой, по-бычиному отмахиваясь от пальцев, безвольно пытавшихся цапнуть его за бороду.
— Бери его, Карагод, —прохрипел Очкас, — кончай их, гадов.
Карагодин остановился, у него подрагивала челюсть. Сжав чистик двумя руками, размахнулся. Удар пришелся по широким Очкасовым плечам, обтянутым сатиновым бешметом.
Веет кинулись на Карагоднна.
— Батя! — пронзительно завопил Миша. — Батя!
Он схватил кнут, и кони рванулись вперед.
— На людей!
Кто-то ударил по морде Куклу. Нагрудник сорвался. Купырик поднялась на дыбы, накрыв передом неизвестного Мише казака в высокой праздничной шапке.
— Бей его! Куда он!
Казак закинул ногу на мажару, но его сдернул Сенька. Мальчишка ловко, по-кошачьи забрался наверх. Рывком завернул войлок, вырвал из-под него винтовку. Удивительно громкие и неожиданные выстрелы сразу же изменили положение. Казаки бросились врассыпную. С игрушечной ловкостью подпрыгивали линейки, казалось, вот-вот опрокинут резвые ошалелые кони. Миша ожег руки вожжами, сдерживая Куклу.
Сенька смеялся.
— Напужал их, напужал их. Вот так я!
Карагодин, пошатываясь, приблизился к мажаре. Он прикладывал полу бешмета к рассеченной щеке.
— Павла надо позвать, — сказал он, сплевывая густую слюну. — Попить бы. Запалился.
— Молоко имеем, дядя Семен, — предложил Сенька, вытаскивая кувшин, — пускай под ими земля провалится, кувшины было потоптал вгорячах.
Семен приложился к глиняному краю. Он жадно пил, проливая молоко на грудь и бороду. Сенька перекинул винтовку за спину.
— Куда собрался? — спросил Карагодин, вытирая усы.
— За дядькой Павлом.
— Найдешь?
Сенька уже отстегивал постромки.
— Найдешь? Такое скажете. — Он снял хомут с Ку-пырика, ловко прыгнул.
Купырик недовольно затопталась под ним.
— Здорово вы Очкаса промежду лопаток протянули, — как-то панибратски и вместе с тем завистливо сказал Сенька, — небось хребет лопнул. Он у длиннобу-дылых некрепкий.
Мальчишка поскакал. На спине запрыгала винтовка. Карагодины подняли избитого Очкасом человека, предложили молока.
— Поразбегались, — уныло сказал избитый, — выстрела боятся, а еще казаки.
Карагодин насупился.
— Не потому, что казаки. Казака выстрелом не спуж-нешь. Потому что неправые.
— Может, и потому, — согласился тот. — Пособите. — Он покряхтывая, снимал зипун, прикладывая изувеченное лицо к холщовой подкладке.
— За что это тебя отвозили, а? — спросил Семен.
— За бумажку.
— Как за бумажку?
— Да приехал я сюда со своим плужком и с бумажкой из Совета. Две десятины мне земли отпустили. Ведь два сына на фронте побиты…
— Ну?
— Ну, и попадись этот самый Очкас. Начал куражиться. А тут еще, наверно, с богатунского базара на линейках подвернули пьяные камалинские казаки. Иногородний я, с хуторков.
Семен насупился.
— Чеботарь небось?
— Нет, хлебороб.
— Кажись, нашел Сенька Павла, — вглядываясь, сказал Семен.
Павло подскакал и круто осадил жеребца. Наклонился, похлопал его по мускулистой мокрой шее.
— Где ж драка? — спросил Батурин, резко сдвинув брови.
— Была, Павел Лукич, — ответил Карагодин. — Вот его лечим, да и меня чуток угостили.
— Очкас?
— Да.
— Что же вы его не придержали?
— Его придержишь. Сам видишь, все поразбеглись, даже хозяйство покидали.
Павло обратился к Сеньке:
— Чей табор?
— Кажись, Велигуровых, да и Очкасов рундук тут.
Павло спрыгнул и медленно приблизился к пострадавшему. Жеребец шагом пошел за ними, чутко поводя ушами и храповито втягивая воздух.
— Приучил уже, — восхитился Сенька, подталкивая приятеля, — я своего промежду пальцев упустил. — Сенька надел хомут на Купырика, оправил шлею.
Павло внимательно перечитывал бумажку, поданную ему иногородним.
Старик со скрытой тревогой следил за Батуриным. Перед ним стоял прежде всего казак, а потом уже пред* ставитель новой власти.
— Правильно. Подписано ясно: Б-а-т-у-р-и-н, — сказал Павло, поднимая суровые глаза. — За эту бумажку бить не имели право. Это им не какое-нибудь отношение, что Тося из Армавира подписала. Сам до станицы доберешься?
— Доберусь, — кланяясь, сказал старик. — Только нельзя ли остаться, товарищ председатель?
— Остаться? — удивился Павло.
— Хочу начать… Окружу свою землю, может, тогда никто не прицепится.
— Ну, окружай, папаша, — улыбнулся Павло, — возле земли походи: лучше фершала. А ты, Семен Лаврентьич?
— Белокорку сажаю супрягачу.
— Сажай, да не забижай. Хомутов Катеринодар взял — это тебе не Лежанка.
— Как же я могу Хомута обидеть?
— Себе десять пудов на десятину высадишь, а супрягачу — пять.
— Понятно, — Семен качнул головой, — только не всегда от такого дела бывает обида. Ежели лето мокрое, от десяти пудов вся пшеница ляжет густо. А от пяти… или от шести в самый раз.
Павло сел на лошадь.
— Такое, видать, рассуждение имели те, что на общественный «лин выехали. По три пуда от десятины оторвали да пропили. Никудышный народ — хуже азиятов.
— Сами-то пашете! — прокричал вслед Карагодин.
Павло безнадежно отмахнулся.
— Редкий ты человек, — сказал старик, пожимая корявые руки Карагодина, — против своих пошел, решился.
— Ладно уже, — буркнул Карагодин. — На ночь ежели останешься, до нашего табора прибивайся. Вместе будет веселей. Кабардинку попляшем.
Садилку тяжело тащили исхудавшие за зиму Хомутовские кони. Забивало сошники, часто приходилось останавливаться, чистить. Семена подсыпали прямо на загоне. Узкие чувалы из домотканой дерюги Карагодин приносил на плечах, развязывал, и в ящик вытекало крупное, как горох, зерно.
— Не жалко такую пшеницу в землю гноить? — лукаво спросил Сенька.
— На пользу. — Карагодин вытряхнул мешок.
— А вот дед Лука завсегда жалковал.
— Евангелисту Луке можно. Он святой, а мы грешники. — Карагодин усмехнулся. — Ну, трогайте. За огрехами поглядывайте. А то Павло засрамит за Хомутова, он такой стал.
Когда вместо стригунка впрягли Купырика, а стригунка спаровали с Куклой на боронах, дело пошло спорее. К вечеру хомутовский участок засеяли и расположились на ночевку, Ребята натаскали бурьяна, зажгли костер, подвесив на дышло котелок: отцу хотелось чаю. Заварили семенником конского щавеля, и Карагодин с удовольствием прихлебывал коричневую жидкость. С полей тянуло хлебными запахами и сыростью. Кое-где светлели огоньки — варили пищу.