Над Кубанью. Книга вторая - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Насчет земли я мало понимаю, Павел Лукич. Тут нужен опыт или агрономические знания. Учительская семинария, которую я окончил…
Батурин взял его под локоть, направился к двери.
— Насчет агрономов брось. Мне агронома прислали, бумажки в кучу складывать. С очками, с золотым зубом. У Штенгеля-барона он служил, на Гулькевичах, за бураками доглядывал. Не верю я ему. Как сверкнет на меня зубом да платочек духовитый вытянет, как будто на сто саженей от меня обойдет. По-моему, надо при Совете стариков собирать. Чаем их напоить с пряниками, по Егорову обычаю; они все расскажут: когда зори холодные, когда гарновку сажать, когда бамши, когда с Прикаспия суховеи пойдут. Взять батьку моего. Какой с него агроном, а никогда у него ничего не вымерзало. Как вздумает яровые сажать, откопает гадюку, швырнет на зерно. Проснется змея, уползет, значит, можно сеять, нет — надо погодить.
Они ехали к северному лесу. Солнце пригревало. Рыжие кони мчали тачанку по жидкой дороге.
Батурин расстегнул, снял шапку.
— Голова запрела. Скидай фуражку, Василий Ильич, давай голове отдых, а то лысый будешь.
Шаховцов положил на колени фуражку. Пробовал расчесать волосы, но ветерок снова путал их.
Весна наступала дружно. В два дня от снега очистились косогоры и припеки. Земля, напившись, не принимала влагу. Ручьи змеисто журчали по боковинам балок, сливаясь с резвыми потоками, что неслись, прополаскивая студеные днища. Трухлявые прошлогодние ка-мышики и куга подрагивали, и казалось, трутся у корневищ сазаньи стаи.
Натужно выскочив на бугор, кони зашатали, тяжело поводя боками. Под шлейными ремнями запенились мыльные полосы. От полей доходили бражные весенние запахи, и на проснувшейся земле властно лежали коври-стые густые озимки.
— Батя позавчера еще садилки наладил, — сказал Павло, лучистыми глазами посматривая вокруг, — плужки подремонтировал, лемехи подварил… Все за землю воюем, а когда начнешь ее до дела приводить, из-под ногтей кровь. Кто думает, она сама родит. Вот, к примеру, Филшш-чеботарь. А земля труд ценит, Василь Ильич, заботу чует. До нее не с хитростью подходить надо, а с любовью. Весной в жилах кровь должна закипать…
Шаховцов внимательно глядел на строгое лицо Батурина, на его волевые губы и серо-голубые глаза. Не верилось, что этот суровый с виду казак может так мягко выражать свои чувства.
— А помните, Павел Лукич, на выгоне выныривают первые подснежники, — сказал Шаховцов. — Белые цветочки, и далеко, далеко видны. Ребятишками летим взапуски, за ногами комья грязи, сыро еще. Чистиком подковырнешь его, и нет цветочка. Корень сладкий, а цвет-ка-то нет…
Павло надел шапку и сбоку присмотрелся к собеседнику. Заметил сразу же вспыхнувший Шаховцов еле уловимую презрительную улыбку, словно означавшую: «Тебе, мол, настоящее слово несешь, а ты с цветочками».
На двух дрогах, запряженных серыми горскими волами, везли натесанные кривые колья. На одном возу полулежал Мотька Литвиненко.
— Для отводов? — опросил Батурин, приостанавливаясь.
— Как будто бы.
— Откуда?
— С южного, — ответил Мотька, нехотя повернувшись.
— А в северном лесу хуже?
— Мы же не старшие, — уклончиво ответил Мотька, с плохо скрытым недружелюбием поглядьивая на Батурина и Шаховцова.
— Ишь какую канитель надумали. За сто верст кисель хлебают. Все у них шиворот-навыворот. Для себя мозгами думают, а для общества задом.
Остановились у опушки, редко утыканной высокими стеблями конского щавеля и татарника. Невдалеке проходила низкая насыпь железной дороги, убегающей тростинками серых столбов. Батурин и Шаховцов стояли у крутояра. Кубань изогнулась дугой. Поток взлетал на берег и тут же стремительно уходил, всклокоченный и пенный. Проносились кипящие воды, покрытые крошевом грязного льда, вымытого из береговой кромки и лиманов.
Внизу на желтом берегу копошились крошечные люди. Их было немного. Если бы сверху рухнула отслоенная масса земли, то погребла бы под собой не только людей, но даже реку.
Кубань подбиралась под глинистый крутояр, и казалось, не помешай ей, обрежет берега, обрушив лес и железную дорогу…
— Спешить надо с отводами, — сказал Павло, — обязательно опешить, Василь Ильич; чуяло мое сердце… А это что? Черти непутящие…
Подъехавший Литвиненко покричал вниз, приложив ладони ко рту, и когда люди освободили берег, парни принялись швырять колья с крутояра. Колья кружились, падали, зачастую их уносило рекой. Потом Мотька вытащил дышло, подволок к обрыву и, заложив в расщелину, подозвал приятеля.
— Нажмем!
Тот опасливо подошел к краю, поплевал на ладони. Парни повисли на дышле, дрыгая ногами. Щель увеличилась, земля звездчато треснула. Вырвав дышло, они отскочили. Глыба отслоилась и с грохотом обрушилась.
— Ого-го-го! — озорно закричалишарни.
Павло очутился возле них.
— Что «ого-го-го»?
— Шум какой, здорово, — хихикнул Мотька, недружелюбно уставившись на Батурина.
— Шум? — подступая, произнес Павло.
— Ага, — отодвигаясь, сказал Матвей и сжал кулаки, — а тебе что, глины жалко?
Батурин, не размахиваясь, тяжело, по-кулачному, ударил Литвиненко. Матвей упал. Второй парень бежал к лесу, усиленно работая локтями. Павло толкнул Литвиненко носком.
— Шумит?
— Шумит, — сказал Мотька, берясь за уши.
— Нехорошо?
— Плохо.
— Вот так и Кубани. Бьемся, чтоб берега закрепить, а ты заваливаешь. Пришлешь отца в Совет…
Шаховцов заметил, что у Батурина вздративали губы.
— Сволочи, — процедил Павло, еле раздвигая челюсти, — из-за собачьей злости станице вредят. Сколько работали — ни черта не сделали. Заставлю их, подчиню. Я им не атаман Велигура. От меня магарычом не откупишься…
К вечеру у северного леса раскинулся обширный гомонящий табор. За каких-нибудь три-четыре часа Павло — и уговорами и угрозами — поднял два станичных-квартала. Сюда везли камни, хворост. Саломахинские плотники — иногородние — рубили деревья, выстругивая колья.
Над обрывом зажгли яркие костры. С треском поднимались столбы редкого пепельного дыма. Внизу, где работал Павло, коптили мазутные факелы, откладывая на крутые берега причудливо расшитые тени.
Лука, насильно выгнанный на работу сыном, бурча, выплетал корзины. В них наваливали камни и затем опускали к Кубани по приспособленному на блоках паромному тросу. Чтобы корзины не развалились от тяжести, их перевязывали цепями, реквизированными по всей станице предприимчивым Степаном Шульгиным. Возле Луки угодливо кружился старик Литвиненко, замаливая Мотькины грехи. Обычно стойкое казачье старшинство было напугано отчаянной напористостью Батурина и трудилось наряду со всеми. Шутка ли, впервые арестованы именитые старики хозяева, не поставившие своевременно отводов и плотин. В то время как Павло со станичниками умиротворял Кубань, Шульгин с Меркулом загачивали полуразрушенные саломахинские гребли, выгнав в наряд двести форштадтских подвод.
— С ума опятил Павлушка! Какую работищу завернул, — про себя бормотал Лука, — аж страшно. — Лука незаметно крестился, наблюдая, как, скрипя, ползут в пропасть перекрученный железом ивняк и камни. Внизу народу уймища, сын там. Не дай бог — оборвется…
— У Мотьки с уха кровь идет, — оказал Литвиненко, отирая пот, — фельдшера звали, справку дал.
— Ухи у него слабые, у твоего Мотьки, — огрызнул-, ся Лука. — Нам не меньше от отцов попадало — обошлось.
— Хуже Мостового твой, — шепнул Литвиненко, — по всей станице говорят. Егор хоть от каземата миловал, хоть детей не бил…
— Давай! Трави! — кричали снизу, и Лука видел, как, подобно огненному змею, ползет трос, подрагивая на блоках.
Невиданный размах работ, организованных Павлом, пленил Луку. Старик еще не признавался себе в этом, но душа хозяина и стяжателя ло-особенному принимала события. Вот еще немного, одумается сын, привернет этот многорукий труд к батуринокому хозяйству.
— Направь ум его, святитель Павел, — шептал Лука, наклоняясь туда, где шипела река и густым пламенем пылали темно-багровые факелы.
На берег течением выталкивало ноздреватые льдины и мелкий колкий ледок. Отводы ставились немного наискось. Колья заколачивали деревянными бабами, оплетали хворостом. Получались удлиненные корзины, накрепко пришитые к земле. Их набивали камнями. Эти нехитрые сооружения охраняли крутые берега.
Миша только что вылез из воды на глину. Принял от Петьки факел. Петька полез на смену, хлопая по воде ладошками. Мимо сновали люди, и Миша впервые видел, что на общественные работы вышли совместно и казаки и иногородние. Миша слышал сиплого Буревого, тонкий голосок Писаренко, шутки матроса Филиппа, который, несмотря на ревматизм, словно ожил, очутившись у воды.