Мандустра - Егор Радов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1980, 1995
МАЛЬЧИКИ
…Вскоре после этого они достигли Страны Женщини увидели царицу женщин в гавани.— Сойди на землю, о Бран, сын Фебала!— сказала царица женщин. — Добро пожаловать!Бран не решался сойти на берег.Женщина бросила клубок нитей прямо в него.Бран схватил клубок рукою, и он пристал к его ладони.Конец нити был в руке женщины, и таким образомона притянула ладью в гавань.Они вошли в большой дом.Там было по ложу на каждых двоих — трижды девять лож.Яства, предложенные им, не иссякали на блюдах,и каждый находил в них вкус того кушанья, какого ждал.Им казалось, что они пробыли там один год,а прошло уже много много лет.«Плавание Брана, сына Фебала»(пер. А. Смирнова)
Они тузятся. Их лица выпучены на теле, как опухшие глаза; слюна выделяется в обилии изнутри и, точно роса, туманом покрывает свалку снаружи — красные губки дрожат, изобретая что-нибудь неестественное духовной природе; и половая принадлежность сквозит во всем, что есть вонючего рядом, — ибо они всего лишь играют в игрушки унижения друг друга, и бесстрастный кулак, словно ценность эксгибициониста, всегда при себе — бык сочится сладострастием при виде красной рожи; и вот — они тузятся, будто детки, чтобы скорее прошла вечность и чтобы наступило уважение друг друга, — вот что значит шлепок по щечке любимого противника.
Мальчик —
это внук евнуха; клей лба; вассал без феодала; сверхравный среди равных себе; голый король, который не отличается от других; лошадь, глупая, как клен; только пыль.
Это лагерь любящих, это — клан.
Просто во всем они живут, и творят, и дышат, и их кулачки ухмыляются, стремясь завладеть честью другого; или кто то, икнув, продемонстрирует общий смех; или кто то, рыгнув, попадет впросак. Ибо мальчик — многоликое животное, образуя стадо, он строит клетки.
Мальчик —
это клетка без любви!!!
Как голо жить посреди жителей, душа еле тлеет в золе; и рядом копошатся чьи-то создания и кто то сипит во тьме. Кого-то вешают за ноги, чтоб было веселее, и старшие мальчики одобрительно похохатывают, словно бабы, наблюдая интересную биологию мужского тела.
Вот так они и жили и спали врозь — хотя немногие образовывали свальное устройство из ночных тел без любви, когда трогательная грусть поселяется рядом с лицом и кому-то хочется картавить на «л», как в детские годы, а кто-то обнимает плечо друга, кладя третий глаз на ночь в стакан, чтоб он, как ночник иль свеча, подчеркивал тьму между ними, — это передышка перед боем; слюни готовы для всех путей и детей, и ноги снова будут потеть, пока в них теплится жизнь, поскольку жизнь человечья в пиджаке и дезодорированная рождается из вони подкожных разноцветных реакций; и хочется сблевать всю эту биологию и предстать перед миром гладко выбритым, с сигарой и будто оболочка. Но во внутренних органах уже царствуют желчь и разные соки, и не будь их — нечем было бы усваивать ценный сигарный дым, убивающий лошадь и приближающий собственные легкие к естественному концу. Конец — не значит благородное одеревенение, и хотя труп не плюется и не сопливится, он разлагается, что еще более характерно. Не зря некоторые умащивали останки благовониями и мумифицировали их, чтоб хоть как-то приблизить к внутреннему комфорту человеческое тело, — но, гляди ж ты, сморщенное безобразие просматривается и в этой мумии, из которой, как из воблы, давным-давно вырезали кишечную дрянь с дерьмом. Это просто чудеса — дерьмом поддерживается жизнь, и даже лорд всего лишь яйцеклетное устройство, непомерно разросшееся благодаря замечательной питательности окружающей ее жидкой мерзостной Среды.
Тьфу — клейкая паутина лейкоцитов и всяких… НК!
И мальчик —
эта глокая куздра, тоже глюкоза и глюк; благодаря пищеварению и дыхательному устройству имеющий румянец и стройный вид. Он кровав, он даже мог бы менструировать, если б мог. Он годен к войне — он знобит обезноженный подвиг и верную смерть; он глотает лекарства, чтобы стать из чистого мяса; он — словно громобой, и клич его — громкий наглый лепет, который не лишен глупости, среди площади, где сверкают клинки.
Но сейчас — он в пижаме, бледен, но готов биться и смеется, как шизофреник, над причудами других мальчуганов.
Он весел.
Вот так и живут мальчишки: между ними даже идут диалоги, и кто-то иногда говорит речь, и если у него есть авторитет, то его слушают с участием и кивками, пока перекур продолжается. Иные из мальчишек седы, иные уж лысы, у некоторых плешь проглядывает из-за вихров, но они все могут стать монолитом, неразделяемым на личности; они жмутся друг к другу в своем коллективе, они — друзья, кореша между собой и не стесняются друг друга. В своем доме они могут свободно менять белье и скакать голыми по кроватям, швыряясь башмаками, но это — минутная вспышка веселости, она может пройти и не возникнет никаких чувств. Просто они все — «ребята», и самые лучшие — тоже «ребята», и они не зря живут, а то, что всегда тузятся, так это с жиру. Иногда берут штангу и таскают ее вверх-вниз, изображая некий мышечный онанизм; и рыльца их краснеют, губки что-то шепчут, внутригортанные органы похрюкивают или что-то бурчат от удовольствия, и вот уже все тело скрипит, словно самолет, идущий на посадку или на взлет; но все нормально, все системы отлажены, и финальный плевок завершает физкультуру, и он красноречив. А то какой-то мальчик встанет и просто стоит у стенки или просто посреди жилища, о чем-то, видимо, думая или чтоб просто постоять, но здоровое тело, проходя мимо иного тела, пнет его иной раз, и другой мальчик обязательно пошутит, оказавшись рядом с тем, что стоит просто так, и как шваркнет его двумя пальцами сильной кисти по уху, а то еще проведет серию ударов в дыхало, или в грудину, или в задницу — чтоб смешно было. И радуются все вокруг, и как барабан гудит тело того, что стоял. И сам смеется, и жить веселее становится. А еще по шее накаратированным углом ладони, которая привыкла сжимать штангу и рабочий рычаг, и тогда губы побиваемого от неожиданности что-то булькнут, если тем более они до этого что-нибудь излагали, и вообще все будет смехотворно. А если тот, которого избивают, еще и сам умеет производить всякие удары и приемчики, то это просто будет, как в театре или в кино, — и глядишь, уже все общество, словно Кутерьма какая-то, тыркается внутри самого себя, трепыхается, точно в сетях, и будто даже можно было бы какую-нибудь энергию из этого получать, поскольку идет бурный активный процесс — жизнь бьет ключом, и, может, иным приятнее Луна, где все голо и где даже какая-нибудь живучая злая гадина, которая свои кишки может сожрать, не выживет — настолько идеал Луны обволакивает вакуумом и небесным холодом все живущее и жрущее, но все-таки картина жизни заставляет любоваться ею — вот пираньи кружат под водой, вот змеи кишат, клоповьи гниды скапливаются в запрелых матрацах, а вот мальчики занимаются пинками. Может, и новое что-нибудь будет — когда-то ведь ухал задумчивый гиббон, а теперь шимпанзе учится разговаривать.
И вот жизнь —
это иглокожее, заваренное в архейском бульоне, налет Опарина, желающий нуклеинизироваться, это жаба змеи, это дыхание, новая материя, это жизнь — она родила кровавое тело, и дух родила смерть! Больное болото, святой гной и внутренняя секреция; мальчик — плод Земли с серыми плевелами; его сны, словно полногрудые бабочки, уносят физическую самость в высший свет, где рай совпадает с местом рождения; но мальчик должен проснуться и тут же бежать кругами, чтобы солнце отражалось в его бодрости и чтоб белый свет покрыл его позор.
Утро, в конце концов, это —
черное дело, раненая экзистенция, ушат со льдом в лоб индивидуального человека, это белая смерть наоборот и муки бесполезного рождения.
Лучше б солнце застряло в чьей то утробе и не заставляло жизнь завинчиваться с новой силою.
— Я был бы мертв! — сказал один из средних мальчиков, одеваясь.
— Моя рожа была бы красивым лицом! — сказал кто-то.
Эти реплики пугали тишь в округе, и старший мальчик бил кого-то ремнем, и кто-то хихикал в туалете.
Потом возник общий ор и гул ног, и все это было мужским. Неожиданно из хаоса возникла организация, и все изобразили четкую геометрическую фигуру из самих же себя, словно их причесали на пробор, единый для всех.