Мандустра - Егор Радов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Моя рожа была бы красивым лицом! — сказал кто-то.
Эти реплики пугали тишь в округе, и старший мальчик бил кого-то ремнем, и кто-то хихикал в туалете.
Потом возник общий ор и гул ног, и все это было мужским. Неожиданно из хаоса возникла организация, и все изобразили четкую геометрическую фигуру из самих же себя, словно их причесали на пробор, единый для всех.
— Стоять, мальчуганы!
Все это было смешно, но старшие мальчики и их помощники считали всех остальных, проверяя их наличие.
— Стервы! Вы — все стервы! Хитрые!
Зычный голос мальчика, который недавно стал старшим, угнетал уши. Он, словно заведенное приспособление, ходил туда-сюда вдоль человекобруска из мальчиков и хотел шутить. Так начинался день. Потом глазки его начинали наливаться ехидством — он видел непорядок, и тут же с разбегу ударял ногой в живот кое-кого, чтобы животное мясо не омрачало общего внешнего вида. Наконец-то становилось смешно. И тут совсем затюканный мальчик в широких штанах появлялся у входа — и все предвкушали приятную сцену.
— Ты как идешь, гадина?
Бедняжка смущался и начинал изображать почтение. Но все равно ему пришлось раз двадцать спросить разрешения, после чего к нему вплотную подходил один из старших и начинал кричать:
— Где ты был? Где ты был?
И кто-то шепнул другому: «Смотри — сейчас последует удар в грудь».
И точно — бах!!! Звук тупой, как в тюк ваты. Личико ударяемого мальчика сразу же белело, и он переставал дышать. Все молчали. Только сзади другой старший дал кому-то по ногам — чтоб лучше стоял.
— Ладно, иди! — отпускали наконец затюканного, и он ковылял к общей массе.
Вот такой эпизод, резкий, как удар по шее ребром ладони, когда в глазах начинают вспыхивать белые цветки, можно было бы понаблюдать, будь вы все там. Это всего-навсего утренняя гимнастика.
А потом — змеиная суета, ноги до ушей, зуботычины среди людей, и огромный путь до завтрака, когда рот орет задорную песню и нужно улыбаться, чтобы изображать спокойствие.
Нежность кого-то, как —
старость любви, смоква сна, клей Луны, доказательство Бога, белье, пропитанное тобой, милый мальчик с девочкой под ручку, семерка червей на зеленом сукне, кофе моей души!
Кто-то нежен из всех и готов целовать снег и ласкать сугроб; он среди слепой белизны мертвого мороза; в вагоне горит лампа, и здесь, где хранится груз, можно было б сделать ресторан или ложе — но кто, если не мы, будет работать для того, чтобы думать о прелестях зимнего железа! Слезы мерзнут в железах, и пальцы сжимают груз. Мальчики работают, чтобы занять свое время на планете, синева которой позволяет ее выделить в особый предмет. И утренняя Луна, как большая снежинка, пусто висит наверху. Для чего мое тело напряжено?!
Вот завтрак, словно смесь брюкв и углеводов, он — углеводороден и неестествен в тарелке; но это — будто баланда, которую нужно проглотить, чтобы горячий чай, как кайф, утеплил внутренность, где словно образовался человек в кресле и, отдыхая, читает утренние газеты.
Этот завтрак есть вырванное из мясного тела дня приятное время, чтобы сидеть, будто в свободной стране, где каждому полагается свое вкусное блюдо из омара или даже шашлык — чтобы кровь, словно сок для Кровавой Мэри, стекала по чистому ножу, в составе которого есть небесное серебро. Мальчики хлебают голый суп, они тузятся.
Некто трогательный, который устал от жизни, не приемлет окружающего мира. Его проклятия летят в тарелку и тонут в перловой массе. Он согласен отдать свою жизнь, чтобы большая современная бомба уничтожила все, что он видит.
Лица старших моих —
как бычьи помочи, белье зла, гнилой лак или голый Глеб. Голем как глава племени — глиняный чурбан во главе всех — нужно в рот ему указку в виде зуботычины, но почтение не позволяет измываться над начальством и не выполнять условия своей рабочей участи — напротив, вождь будет блаженствовать над внешностью себе подобных и кричать им в рожу то, что нужно для поддержания общей жизни. Мальчишество есть клад без золота, которое все-таки блестит.
И все кончается, и опять линейка из мальчуганов призвана заниматься ручными обязанностями, и груз ждет своей спины, и это не обязательно крест, но возможно — ящик, а может, и лопата, чтобы разъедать внутренности Земли в поисках абстрактных богатств или просто чтобы копать, для того чтобы провести время, поскольку, будучи мужчиной, мальчик мускулист и жилист и он иногда с удовольствием рукоприкладствует, используя мишенью неодушевленные вещи, которые все в конце-концов — рычаги, чтобы ворочать тяжелые предметы, будь то камни или неприятный грунт.
Туда-сюда, туда-сюда, труд стал владыкой мира, и рука уже чувствует характерное изменение: пальцы готовы сжать пращу или рубило и использовать природный материал как орудие.
Работа нужна рукам, как привязанность к природе, что вокруг; и мальчики, словно древние рабы, не расслабляясь, терзают чурбанные предметы, которые, подобно чугуну, чересчур тяжелы, хотя иные и не так уж, — но все равно требуется непонятное и направленное в конечном итоге в себя усилие, от которого мальчик, точно мужик, наливается агрегатным оком тяжелой индустрии и уже может, шутя, бросаться бывшими ранее тяжкими даже для поднимания вещами: вот так рождается рабочий.
Труд длится многими часами, когда солнце уже заставляет про себя вспомнить, и ноги хотят взлететь из этого мира и возлечь среди яств и чудес, но кувалда остается перед тобой, готовая убить чью-то голову, ежели руки жаждут любви, а не ее рукоятку.
Итак, полдень —
когда время унеслось от тебя, как потерянный мир, слепота судьбы, сахар во сне, собака за поворотом, — где-то режут грязный овощ в обеденный суп, где-то сервируют стол, чтобы мальчики заняли свои места для приема пищи, где-то ничего нет, кроме голой любви под небесами, когда хочется прогрызть плоть до печенок и полностью скрыться в отворившемся лоне, и труд сливается с радостью в единую сущность: лучше быть гермафродитом и не разъединяться на полюса, из которых южный еще голоднее и злее, несмотря на тоску по древности и Гондване!
Мальчики могут работать до бесконечности, и где-то спит старший, и готов будто дирижировать этим, наверное, полезным трудом, — он возлежит на солнцепеке, как литературный штамп, и хранит в себе свое бессмыслие, словно айсберг без основания или часть природы, — ему стоит щелкнуть двумя пальчиками, чтобы заставить младших мальчуганов объяснять свой не слишком резвый бросок погрузочного материала во чрево очередной техники, где мальчик шофер устало ждет конца своей скучной жизни, наблюдая согбенные сильные спины остальных существ единого пола, преображающих перед ним реальность физическим способом.
Когда-то старший был средним, но его красный кулак дал ему силы пробиться и пользоваться теперь заслуженным бездельем, отдыхая на лоне возделываемого мироздания, которое гнется, но не ломается под увлеченными усилиями мальчишеской толпы. Старший мальчик красив, он пальчиком манит представителя подвластной ему организованной толпы, он может его тузить или заставить чего нибудь еще сделать помимо основных заданий, но может и смотреть на солнце, думая о прелестях обнаженных небес, в которых нет ничего одушевленного, кроме птиц, которым неважно — мужчина ты или женщина.
Предвкушение отдыха от незаслуженной работы, это —
цель добра, обед полдня, ласка реальности, свежесть в согнутых коленях, соловей за стеклом и салат на столе! Пока кто то идет среди всех остальных, сколько сказок и снов проносится в его теле и мозгу, где начинают функционировать пищеварительные центры! Он любит свою ложечку, под которой сосет — непонятно кто и непонятно зачем, он благодарит старшего за молчание и усталость, поскольку этот день — такой же, как и завтрашний, и поэтому прелесть секунды все равно встречается и у нас, когда все подчинены единому порыву, и словно какая то неотменяемая весна стремится сделать свое черное дело и обратить злую белизну в предчувствие возможности иных путей и рождений в этих задворках родной галактики, где суждено трудиться, чтобы скоротать время до абсолютного великого отдыха. Или смысл не оставит нас и там?
— Я хочу жрать! — говорит умный мальчик, и сейчас он равен всему остальному, что видит перед собой, а ничего нового он видеть не в силах, и даже готов полюбить эти потные бредущие тела, организованные в единый потенциальный монолит, где не нужно иных полов, как не нужно новых рождений. Пусть все исчерпают свои жизни до предела, и нет нужды перекладывать на хрупкие плечи следующих детей нерешенные собственные трудности, и пусть весь мир существует лишь для нас, и хотя было несладко, мы все существовали по-настоящему, а то, что именно таким способом, так это все равно — ведь путь спасения неважен и, может быть, лучше быть прекрасным механизмом в общей бездарной машине, чем скучающим индивидом, сотрясающим небеса и подземелья своими детскими вопросами и не умеющим умирать, то есть уничтожаться, с ясными, как у старшего мальчика, глазами?!