Палачи и придурки - Юрий Дмитриевич Чубков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут в полумраке кабинета этак тихонько, потусторонне задребезжал телефонный звонок, как будто действительно звонили бог ведает из каких миров. Вскочил и ошалело уставился он на телефон, а тот все позвякивал, тарахтел придушенно, с хрипом. Подкрался к нему Феликс Яковлевич, взял трубку и приложил к уху, молча вслушиваясь в трескучее телефонное пространство.
— Товарищ Луппов? — услышал он далекий вкрадчивый голос. — Что же вы молчите? Блохин это, следователь. Прошу великодушно извинить за беспокойство, — издевка слышалась в голосе. — Ну как вы там? Уже приступили? Пишите?
— Приступил, — прохрипел доцент, — пишу.
— Вот и отлично. Да, совсем забыл уведомить вас, что свое пространное признание вы должны написать на имя секретаря обкома Егора Афанасьевича Федякина. Отсюда и исходите. Потому и звоню, чтобы предупредить: письмо не столько официальное, сколько личное, а потому побольше фантазии, эмоций, понимаете?
— П‑понимаю.
— Ну и прекрасно. За сим желаю успехов, — и положил трубку следователь.
Повертел трубку, разглядывая с отчаянием, и Феликс Яковлевич. Нет, не увильнуть ему от будущего, никуда не деться. И, обрывая все нити с вполне благопристойным своим прошлым, со злостью ткнул пальцем он в выключатель настольной лампы, как будто раздавил какое-то мерзкое насекомое. Мягкий, голубоватый свет вспыхнул в кабинете, и сразу же обрушилась за окном ночь. Сел, из стола достал стопку бумаги. Заколебался, выбирая ручку: хотел взять «паркер» — изящную увесистую, но застыдился, кощунством показалось. Любовное, романтическое послание можно было бы писать такой ручкой. Взял простенькую, дешевую, купленную в магазине «канцтовары», созданную, может быть, специально для написания таких вот «пространных признаний», доносов. Что-то было в ней от серенького, наблюдающего гражданина.
Чистым, невспаханным полем лежал перед ним лист бумаги, занес над ним Феликс Яковлевич ручку-соглядатая, однако пусто было в голове, и не складывалось там ни одной фразы. Только выплыл вдруг из тумана памяти улыбающийся, иронический облик профессора Чижа. Чиж смотрел наивным и в то же время всепонимающим взглядом и не было в нем ни упрека, ни укоризны, и впервые почувствовал доцент против учителя своего раздражение. Да что же это в самом-то деле! Он там по Япониям прохлаждается в свое удовольствие, а тут... страдай по его милости! Да имеешь ли ты, уважаемый, такое право! Я не раб твой! Я свободный человек! Я волен поступать так, как подсказывают... обстоятельства! Нет у тебя на меня никаких прав!
И тут почувствовал Феликс Яковлевич, что ручка — сорокакопеечная ручка из магазина «канцтовары» — сама рвется к белому листу бумаги и норовит выскользнуть из пальцев. Он руку расслабил, и сейчас же какая-то сила повлекла ее к верхнему краю листа, к началу всех начал в писательском творчестве, и не успел Феликс Яковлевич что-либо сообразить, как сам собой начертался в правом верхнем углу эпиграф: «Граждане Страны Советов! Будьте непримиримы к тем, кто наносит экономический и моральный ущерб обществу...» Он прочитал и удивился: откуда могла взяться в голове его такая мерзость? Но уж рука его помимо воли, отступив несколько от эпиграфа, начала выводить с красной строки: «Считаю своим гражданским долгом информировать Вас...» И стало у него все так ловко и складно выходить, да так увлекательно — никогда он не замечал за собой подобных литературных талантов. Казалось: ну вот все, предел, больше ничего нет, но из каких-то глубин его существа змеей вытягивалась следующая фраза. «Мучительно больно и неэтично писать о человеке, который является твоим учителем...» — лихо выводила рука доцента. Он морщился, кривился, но понемногу увлекся — писал и писал.
А между тем ночь вошла в полную свою силу, редкие звезды высыпали на безлунном небе, затихли городские шумы — загнали люди в железобетонные стойла городской транспорт и сами улеглись спать. Пустынно стало на улицах, и гасли одно за другим в домах окна. Только в кабинете Феликса Яковлевича оно светилось тусклым лампадным светом, и если бы случился в тот момент праздный прохожий, он подумал бы, задрав голову: «Вон работает человек». И еще кое-где запоздало светились окна, и там кто-то что-то писал, необходимое, срочное.
Легли спать и отчаявшиеся домочадцы Феликса Яковлевича. Он это сообразил, оторвавшись однажды от бумаги, чтобы размять утомившуюся уже руку, и вдруг вспомнил про голод. Странно, но почему-то на цыпочках, затаив дыхание, прокрался на кухню, как будто бы не был уже хозяином в этом доме, главой семьи. Воровски достал из холодильника полбатона вареной колбасы и опять же, чтобы не греметь ножами и вилками, стал рвать его зубами, дрожа, пофыркивая от наслаждения. Когда утолил первый, самый острый голод, присел на табуретку у кухонного стола, не выпуская, однако, из рук колбасы, прижав ее к груди, готовясь опять впиться зубами в аппетитно благоухающую чесноком и дымком мякоть, но тут попалась ему на глаза позабытая на столе Петькой книжка — Фенимор Купер, «Следопыт». Распахнул ее Феликс Яковлевич одной рукой, перелистал страницы — знакомые наивные строчки романа побежали перед глазами, и давнее-давнее, позабытое, вытравленное жизнью ощущение счастья вспомнилось ему, вспомнилось, как несмышленым еще пацаном бежал из районной библиотеки, прижимая к груди вот этот самый роман и наслаждался предвкушением счастья от прочтения, от встречи с благородными, прекраснодушными героями, и как читал взахлеб, и сам был честен и благороден. Сейчас же строчки романа показались вымороченными, лживыми, и подвернувшийся герой