После бури. Книга первая - СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно-с,— подтвердил мастер,— самые разные видения имеются там, в книге моей. На любой случай там найдется. Что угодно. Из гражданской жизни или из военной, для взрослых либо для детей — на все там уже есть запись, и можно еще вносить туда впечатления! Поверьте же, вы-с благодарный будете читатель той книги и даже, может быть, участник ее! И автор! Ежели хотите исцелиться и стать великим — будете! Вам объяснить? Как произойти это может?
— Не надо! Разговор наш окончен!
— Да вы что?! Слова мне не скажете, что ли? Невозможно это — молчание между нами. По делу будем говорить, по буровому делу. Обязательно! Как компаньоны будем иметь разговоры. Обязательно! Как совладельцы!
И тут Корнилов вспомнил обстоятельство, которое он не то чтобы забыл, но как-то не придавал, не хотел придавать ему до сих пор значения...
А ведь было-то так, что «Буровая контора Корнилов и К°» могла существовать не во владении, а только в совладении, и совладельцем Корнилова, хотя и с очень небольшой долей участия, состоял буровой мастер. Чисто юридическая формальность в соответствии с порядками нынешней экономической политики; один из совладельцев — буровой мастер — был занят непосредственно физическим трудом, то есть не являлся лицом, эксплуатирующим чужой труд, а это и всю контору исключало из разряда «полностью частнокапиталистических предприятий». Это и придавало ей нынешний юридический статут.
«Совладелец!» — думал про себя Корнилов с удивлением. К чему, зачем, чего ради бурмастер ему об этом напомнил? Об этой юридической формальности? И напомнил, когда, казалось бы, места такому напоминанию нет, не может быть!
Уж не запись ли тут какая-то замышлялась? Под номером 2999? Или 3000? Или 3001?
— Нет-нет! Уйдите прочь! Уйдите — и ни о чем другом, кроме как о буровом деле, о буровой скважине, у нас разговора нет и никогда не будет!. И не было! Запомнили? Поняли?
— Непонятно говорите! Для меня. И для себя тоже непонятно, и темно, и л.живо! Вы ведь уже загодя и решительно определили себе — вот это будто бы вам знать нужно и вас вполне достойно, а другое — совсем недостойно вашего-с знания! Так ведь грех же! Есть ли грех больше того?! И неужели допустите вы-с себе позор, что погоните меня прочь? И «прочь!» повторите?!
— Прочь! — повторил Корнилов.
И бурмастер, будто бы все еще не веря Корнилову и себе не веря, что уходит, ушел.
Кругом-кругом пошел он по зеленеющей травке и по прошлогодней листве березовой рощи, забирая все вправо и сбоку откуда-то выходя к буровой скважине.
«Совладельцы!»
Два совладельца между собою разговорились. Так вот что их связывало — не «бывшесть», и не буровое дело, и не интерес друг к другу — общее владение связывало их, оно-то и не позволило Корнилову прервать разговор и разойтись.
Философия, хотя бы и потрясающая, она где? Она где-то там, где-то очень близко, но, может быть, и очень далеко. Она что-то такое, что может быть всегда и везде, но может не быть нигде и никогда, а владелец?! Владелец — вот он, в наличии. Совладелец где? Вот он, в полном наличии!
Корнилов подвигал руками и пощупал правой рукой левую, левой — правую... Вот ноги, голова, а вот его мысли. Тоже ощутимые. Разные мысли, но о владении, о совладении едва ли не прежде всего!
Ощутив таким образом себя, Корнилов подумал: «Разойтись разошлись. Но встретимся! На этом же месте, по тому же поводу!»
Корнилов всерьез готовился к новой встрече.
«Ужас насилия, ужас бессилия, ужас блудного слова» — это ли не серьезно?
Набравшись нахальства, отчаяния и сознания того, что он здесь первый хозяин, а мастер — только второй, Корнилов крикнул мастеру «прочь!» и прервал разговор, но все это только потому, что мастер оказался сильнее, Корнилов слабее. Трудно, обидно это бывшему приват-доценту Санкт-Петербургского университета признать, офицеру, наверное, еще труднее, но ведь только из-за слабости он и крикнул. Из-за того, что у Ивана Ипполитовича не только есть бог, но есть и познание его, и служение ему, у него же бог был когда-то, а нынче божье имя им забыто. Если не по букве, так по смыслу давно забыто. Бог давно стал для него его «бывшестью».
И встреча Корнилова с мастером не сегодня, а очень давно, на заре туманной юности, в детстве еще была предрешена...
Мальчик Петя, всеми любимый в благородном, либеральном, просвещенном семействе, искал бога и нашел, мальчик Ваня, наверняка всеми ненавидимый, тоже искал и тоже нашел, да как же после этого они могли не встретиться, искатели и открыватели?!
И как же мог нынче Корнилов отступить, отказаться от дальнейшего собеседования с мастером, если мастер, кроме всего прочего, кроме спора с ним самим, еще и сталкивал в Корнилове двух Петров — Васильевича с Николаевичем?
Потому что любое поражение и отступление живого Корнилова в тот же миг чисто механическим путем становилось победой Корнилова мертвого над живым, в тот же миг мертвый упрекал живого: «Скотина! Ну, присвоил себе мою женщину, ну, присвоил себе мою «Контору», присвоил всю мою жизнь, так хотя бы доказал, что достоин этого присвоения! Но недостоин же ничего и нисколько, скотина!» И наоборот: любая, самая крохотная, в чем бы она ни состояла, победа живого Корнилова утверждала его в праве на жизнь и даже в справедливости присвоения им чужой жизни.
Мало того, возвышение над мастером, над его «Книгой» было для Корнилова новым и необходимым приобщением к своей собственной, но, казалось бы, навсегда уже отчужденной от него «бывшести».
Когда Корнилову было четырнадцать лет, встретилась ему невзрачная такая книжечка: «История общественной мысли в России».
Он до поры до времени эту книжечку даже не открывал, и правильно, потому что одно только заглавие проделало в нем настолько огромную работу, что он понял это словосочетание «история — мысль» как природу и естественность. Ну, конечно: если мысль обладает историей, значит, она природна и естественна, как любой другой сущий предмет, как вся природа. Ведь природа исторична, а без истории ее попросту не бывает!
Ведь геологические напластования, растительность, животный мир, человечество — все имеет историю своего возникновения и развития, и вот мысль тоже ее имеет. Значит, никаких сомнений, мысль — это природа!
И так же, как в природе возможны открытия Ньютона, Менделеева и Колумба, так же возможны они и в самой мысли. И тут тоже нужны Колумбы...
Боже мой, а он-то не знал, зачем он долгие зимние вечера слушает и слушает споры-разговоры взрослых о предстоящем общественном переустройстве России, о грядущем прогрессе, о власти техники над человеком, о новых открытиях науки...
Ведь семья, в которой рос Корнилов, единственный ребенок,— адвокатская семья, либеральная и состоятельная, известная в Среднем Поволжье,— единого вечера не обходилась без гостей, без разговоров на «общественные темы»...
Он-то думал, что все это от непроходимой человеческой глупости и неестественности, оказывается, это было от природы, по ее запросу.
Он-то не знал, зачем он переходит из класса в класс реального училища с хорошими баллами по всем предметам, кроме закона божия и гимнастики,— гимнастика была обязательным предметом в реальном училище.
Он-то и не знал, зачем летние дни в усадьбе родового владения матери он проводил в чтении и в созерцании окружающего мира — небес, деревьев, птиц, букашек, трав...
Все стало ясно, когда ему наступило четырнадцать лет, он уже начитался и надумался до такой степени, когда человек перестает понимать, чего ради он читает и думает, и вот ответ пришел — ради того, чтобы соединить мысль с природой! Чтобы мысль была так же естественна и очевидна, как любое другое природное явление.
Это открытие мира и открытие самого себя было великим и благостным: ему стало легко, а в то же время значительно жить.
Он слышал, что детство счастливо своей безмятежностью и бездумностью, но эти слухи к нему лично никак не относились, он жил как бы наоборот со своими сверстниками — ему давно уже не хватало мысли, которая давала бы ему право на дальнейшее существование.
И еще многое-многое другое в заглавии книжки приводило его к тому же трепетному чувству открытия...
К Колумбову чувству!
«Общественная мысль»!! — но ведь это же пока что не более чем идеал, и люди, только заблуждаясь, думают, будто они обладают им, в то время как в действительности существуют мысли враждующих союзов и убеждений, а мысли человеческого общества, всего человечества все нет и нет!
Но если мысль природна и человек природен, тогда как же он может не добиваться этого идеала, то есть мысли подлинно общественной?
И снова требуется Колумб.
«Русская общественная мысль»?..
Правда, тут уже есть нечто, есть противоречие, которое юный Колумб не сразу преодолел: общественная, а в то же время только русская?..
Но, с другой стороны, надо же с чего-то начинать? С каких-то ориентиров? Нельзя же постигнуть все и сразу же?