Ленинградские тетради Алексея Дубравина - Александр Хренков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В Ленинград.
— А я в Москву, в Москву, в Москву… — печально закончила Валя.
Снова замолчали. Вдруг Валя объявила:
— Лешка, мне ужасно холодно, — и прильнула остреньким плечом к моему широкому плечу. Я взял ее узкие, действительно холодные руки, подержал в своих. Она, должно быть, немного согрелась, нежно, с благодарностью сказала: — Спасибо. А что ты еще умеешь?
— Запрудить ручей… Развести костер… Поджечь похолодевшую луну…
— Высушить океан, растопить ледник, — в тон продолжала Валя, — поменять местами полюса Земли…
— А что! — восхитился я.
— А целоваться… ты умеешь?
Я не ожидал такого поворота. Хотел было сказать: «Ну а ты как думаешь?» — она, как и в прошлый раз, на поляне в роще, поднесла свой указательный палец к моим погорячевшим губам, сорвалась с пенька и побежала.
Я тотчас бросился за ней и догнал уже под виадуком. Она прислонилась к шершавой стене и пугливо вздрагивала. Я осторожно взял ее за плечи, повернул к себе, горячо поцеловал.
— Умею?
Она промолчала.
Поцеловал еще. И видел: жарким электрическим светом блестели большие алмазные глаза. Беспокойно колотилось мое сердце.
— Так умею или нет?
— Больше не будем, Алеша. Не будем? — попросила Валя.
— Не будем, — согласился я.
Вышли к железнодорожной насыпи. Как раз проходил далекий пассажирский поезд. Мы молча смотрели на яркие окна вагонов, на синие искры, пучками срывавшиеся с колес. Было и радостно, и в то же время грустно.
Потом мы сошли на тропинку, петлявшую рядом с ручьем, и ночью вернулись в Сосновку.
Скоро мы разъехались. Первым уехал Приклонский. По настоянию родителей он поступил в Московский педагогический на факультет языка и литературы. Не столько учился, рассказывал он позже, сколько ходил и ездил по театрам и музеям столицы. Предупредили об отчислении. «Пусть отчисляют, педагогом я не стану». Весной его отчислили, вернулся в Сосновку. Надумал потом пойти в библиотечный, но осенью его призвали в армию.
Юрка сразу после выпускного вечера отправил документы в военное училище. Это было удивительно. «Значит, изменяешь поэзии?» — «Ничуть не бывало! Лермонтов, вы знаете, был юнкером, потом офицером». Что ж, подумали мы, Лучинин и Лермонтов начинаются с одной и той же буквы, — может быть, Юрка и прав.
Как всегда, перемудрил всех Пашка. Мы были почти уверены, что свой золотой аттестат он немедленно отправит в МИФЛИ — Московский институт философии, литературы и истории. Только там, среди молодых философов, мы и представляли себе башковитого Пашку. Нам пришлось разочароваться. «В Ленинграде есть знаменитый завод. Там работает мой дядя. Поеду к нему, стану слесарем». Мы спросили, какое насекомое его укусило. Пашка пресерьезно ответил: «Пора зарабатывать хлеб своими руками».
Я поступил, как мечтал, на исторический факультет Ленинградского пединститута. Катя и Валя уехали в Москву, стали студентками Первого медицинского.
Пробуждение
Проснулся рано утром. Рядом неприятно храпел остроскулый Кайновский, пахло йодоформом, было холодно.
Зачем вспоминал Сосновку? Теперь не успокоишься.
Задала санитарка, сказала:
— Новый комиссар приехал!
Это сообщение меня ничуть не тронуло.
Скоро они пришли. Шумно прогремели по голому полу сапогами — Кайновский, между прочим, не проснулся — остановились подле моей койки.
«Коршунов! Неужели снова будем вместе?» Я быстро приподнялся, набросил на себя халат.
Доктор Бодрягин сказал комиссару:
— Вот и ваш комсомолец. Немного ослаб в схватке с дистрофией. Десятый день у нас прохлаждается.
Коршунов лукаво усмехнулся.
— Прохлаждается — это вы верно заметили. Температура у вас не больничная.
— Плюс восемь градусов, товарищ комиссар. Потолок возможных достижений всего нашего коллектива. Вчера начали расщеплять на топливо школьную мебель. Сожгли три ученические парты.
— Ну что же, Дубравин, — обратился ко мне Дмитрий Иванович. — Не хватит ли прятаться от мороза в этих прохладных покоях?
— Надоело, Дмитрий Иванович. Прикажите выписать.
Коршунов глянул на Бодрягина.
— Скоро, товарищ комиссар. Еще немного подлудим ему желудок и — пожалуйста, целиком в вашем распоряжении.
— Слышите, — сказал мне Коршунов. — Они еще процесс лужения не кончили. Но обещают… — он повернулся к Бодрягину. — На этой неделе, видимо, закончат.
— Пожалуй, — не сразу согласился доктор, недобро на меня покосившись.
— Значит, жду, — кивнул на прощание Коршунов.
Короткой, как миг, была эта встреча, но она возвратила меня к действительности. Признаться, мне хотелось, чтоб они несколько дольше задержались в палате, чтобы Коршунов спросил о настроении — тогда можно было бы чуточку обрадоваться, вспомнить предосенние дни под Пулковом, расспросить о полковых делах. Ничего подобного не получилось, радости не возникло, зато я быстро успокоился. Далеко не все, подумалось, надлежит принимать восторженно. На многие вещи в житейской повседневности надо смотреть бесхитростно и просто. Коршунов, по-видимому, так и смотрит.
Весь день обдумывал, как и с чего начну службу после болезни, а вечером, уставший и чем-то недовольный, снова стал вспоминать Сосновку.
Стояла тягостная тишина. Изредка за окном трещали на морозе старые доски забора, а на тумбочке иногда ни с того ни с сего начинало шипеть соляровое масло в коптилке.
Вдруг в этой тишине послышалось, будто откуда-то сверху в палату пробился и на время замер удивительно знакомый и в то же время необыкновенно новый в больничном безмолвии низкий, густой и простуженный звук. Минуты через две звук повторился — словно где-нибудь нечаянно тронули клавиш огромного рояля и ветер безжалостно растрепал эту единственную ноту. В третий раз этот же звук отдаленно напомнил хриплый гудок маневровой «кукушки».
Чепуха! Все паровозы в Ленинграде давно стоят без куска антрацита и двигаться им совершенно некуда: дороги отрезаны еще в сентябре.
Я уже собрался поздравить себя с новой болезнью. Звуковыми галлюцинациями, где-то я читал, начинается психическое заболевание. Но не успел я подумать как следует — дверь в палату отворилась и в нее бесшумно вошла, чуть не вбежала Елена Константиновна.
— Слыхали? — живо спросила она.
Я, вероятно, не понял, о чем она спросила.
— Так ничего и не слыхали?
— Слышал какой-то неопределенный звук.
— Почему неопределенный? Самый настоящий гудок паровоза. — На бледных щеках Елены Константиновны розовел румянец, глаза светились радостью. — Не понимаете? В Ленинград же пришел поезд с продовольствием!
— Не может быть! — удивился я и стал вылезать из постели.
— Лежите, лежите, — строго приказала она. — Не могло быть раньше, — в октябре, ноябре — но теперь, как видите, стало возможным. Не верится, правда ведь? Я уж думала, конца-краю не будет.
— Вы не ошиблись, Елена Константиновна?
— Вы просто отстали от жизни, Дубравин. Давно же пошли грузы по льду Ладожского озера, представляете? Теперь их подвозят в Ленинград.
Когда она ушла, я неожиданно почувствовал себя выздоровевшим. Несмотря на запрещение, поднялся, накинул на себя халат и, точно ненормальный, стал мерить палату из угла в угол.
Кайновский беспробудно дрых, похрапывая в стенку.
Друзья
Я только пообедал и хотел завалиться в постель, когда они пришли — Юрка и Виктор.
— Вот он! Наконец-то! Хоть бы весточку подал: так, мол, и так, свалился, лежу. А то — словно в воду канул. Скажи, надолго здесь окопался? Как себя чувствуешь? Мы ведь третий день тебя разыскиваем.
Кайновский сердито отвернулся к стенке, с головой укрылся одеялом. А Юрка шумно продолжал:
— Хотели Пашку вытащить — не вышло. На заводе, говорит, сейчас наступление; передайте от меня привет, а меня оставьте. Он уже помощник мастера, ты знаешь?
Я все еще не понимал, сон это или действительность. Но когда они оба, сняв серые ушанки, подали мне руки, затем одновременно уселись у меня на койке, и от их шинелей, небрежно прикрытых белыми халатами, пахнуло уличным морозом, — в горле у меня запершило, на глаза навернулись слезы. Подавляя волнение, спросил:
— И какой он — Пашка?
— Такой же чудак! Целый час провели с ним в цехе, а уходя, положили в карман расписной шелковый кисет — подарок безымянной ленинградской девушки.
— Он же не курит!
— Курил бы — табаку вот нет. Виктор обещал снабжать его махоркой.
— Свой паек буду отдавать, пусть курит на здоровье, — подтвердил Виктор.
Юрка говорил без умолку, точно мы не встречались вечность, и теперь он спешил в один раз выложить все, что за эту вечность накопилось. А накопилось, видимо, немало.